Виктор захохотал.
— А вы что ж не женитесь, Николай Остапович? Дали бы нам пример.
Мне показалось, что Нечаенко смутился. Но только показалось, потому что он тотчас же непринужденно и шутливо огрызнулся:
— Да где уж! Пример вы с Андреем должны показывать. Вы передовики…
— Э, ни! Мы еще попарубкуєм, Андрей?
Но Андрей молчал. А мне хотелось, чтоб именно он заговорил о любви. Этот странный парень все чаще и чаще ставил меня в тупик: он никак не укладывался в мои чертежи и схемы. Иногда он казался мне чуть ли не мальчиком, а иногда, напротив, очень взрослым и определенным, куда старше и определеннее меня. "Он, видно, и любит не как все, если уж любит, — фантазировал я, — и мечтает о чем-то особенном, своем, мне непонятном…"
Тогда я не знал еще о молчаливой драме, разыгравшейся между ним и Дашей. И Виктор не знал. Виктор и не подозревал даже, что именно его, Виктора, полюбила эта гордая, непокорная, насмешливая девчонка, которую он сам не любил и побаивался. И если б узнал, — он просто не поверил бы и, может быть, не обрадовался бы. Но тогда ни он, ни я ничего не знали; бродя вместе с ребятами по парку, я мог только гадать о том, какую же девушку любит или полюбит Андрей, этот скрытный, сосредоточенный в себе, своеобычный парень, с кем сможет найти свое счастье? А Виктор? Какая дивчина возьмет, наконец, в свои руки эту шальную, горячую головушку? А Нечаенко? А я сам?..
Впрочем, "гуляя" с Нечаенко, невозможно было о чем-либо своем долго и одиноко думать. Нечаенко везде был заводила. Вокруг него всегда бурлил людской подоворот. В парке к нам то и дело подходили люди, с ходу вступали в беседу, и скоро все становилось, как в нарядной: те же шутки, те же разговоры, те же волнения…
А мимо неспешно проплывал оживленный, пестрый, многоликий поток… В нем мелькали те же, знакомые мне лица: днем я видел их в нарядной, или у проходных ворот, или на шахтном дворе. Вот степенно под руку с женой проследовал в кинотеатр Сергей Очеретин; вот вспыхнула где-то в толпе огненная голова Вити Закорко и тотчас же исчезла; а вот еще и еще знакомые…
В дальней аллейке поют девчата, поют звонко, озорно, почти крича и все-таки не срываясь на немыслимо высоких нотах; так поют только на сортировке, под грохот падающего угля. С танцевальной площадки доносится музыка, из павильона напротив — хлопанье пробок и звон стаканов, из кегельбана — дребезжание досок, глухой стук шаров и хохот. И все вокруг звенит счастливыми, молодыми голосами, и в этот разноголосый шум привычно вплетаются звуки шахты: лязг вагонеток на эстакаде, выкрик кукушки, пыхтение пара и еще какой-то низкий, басовитый, однообразный звук, похожий на гудение шмеля или, скорей, на завывание ветра в трубе зимой.
Это в Шубинском лесу воет новый вентилятор. Я еще не видел его, и сейчас он мне представляется просто огромным, жадно разинутым ртом шахты. Представляется, как он со свистом всасывает, хватает воздух, а с ним все: запахи трав и цветов, дыхание леса, пар, поднимающийся от земли, клочья сырого тумана над ставком, самоварный дымок, запах козьего стада, свежесть полынной степи, прохладу этого сентябрьского бодрого вечера, — и все это мчится в шахту. Этот воздух, как свежий ветер, врывается под землю, тугими струями растекается по ходкам и штрекам, омывает каждый закоулок, стучится в вентиляционные двери, хлопает, свистит, рвется и, наконец, приходит в самые отдаленные забои к людям. И люди радостно пьют его. Пьют досыта этот знакомый, крепкий, хмельной настой земли, в котором хоть и не слышатся, зато угадываются и запахи трав и цветов и дыхание степи и леса. Это тот же воздух, каким дышат и все люди там, "на-гора", — добрый воздух родины…
23
Однажды вечером — это было уже в середине сентября — Андрей Воронько зашел в шахтпартком. Нечаенко был один, готовился к докладу на партийном собрании. Увидев несмело остановившегося на пороге Андрея, он приветливо поднялся навстречу.
— А-а! Вот это кто! Легок на помине, — сказал он, выходя из-за стола и протягивая Воронько руку. — А я как раз о тебе сейчас думал.
— По какому же случаю, Николай Остапович? — удивился Андрей.
— Да уж был случай… — засмеялся Нечаенко.
Он говорил правду. Он действительно только что думал об Андрее. И вот в какой сложной связи. Он готовился к докладу "О первых итогах применения на "Крутой Марии" стахановского метода (тогда еще говорили "стахановский метод", а не "стахановское движение") и ближайших задачах партийной организация шахты". Все было готово для доклада, все находилось под рукой: и длинные колонки цифр, вороха справок и рапортичек, и аккуратно отпечатанный на пишущей машинке список технических предложений, и решение шахтпарткома. Ясен был и общий курс: от единичных рекордов — к массовому движению, от стахановцев-одиночек — к стахановским участкам, а затем и к стахановской шахте. Оставалось только связать все это вместе, выбрать главное, подчеркнуть — и доклад готов. А Нечаенко был недоволен. Ему казалось, что он все-таки упустил что-то очень важное и непременно нужное. И не знал, что именно.
Задумчиво перелистывал он странички доклада, вороха сводок и резолюций. "Целый океан бумаги! — насмешливо думал он при этом. — Действительно, потонуть можно!" И чтоб не потонуть, он вдруг решительно, обоими локтями отодвинул от себя все бумажное море, достал из кармана маленькую брошюрку, с которой в эти дни не расставался, и стал читать.
На этот раз место, поразившее Нечаенко, прямо относилось к нему и его докладу: "Ценить машины и рапортовать о том, сколько у нас имеется техники на заводах и фабриках, — научились. Но я не знаю ни одного случая, где бы с такой же охотой рапортовали о том, сколько людей мы вырастили за такой-то период и как мы помогали людям в том, чтобы они росли и закалялись в работе". Нечаенко задумался, прочитав эти строки. А он как раз и собирался "рапортовать" собранию именно о росте техники и добычи угля, и только об этом. В живой жизни, в практической работе для Нечаенко за всем этим непременно стояли живые люди, он их отлично видел и понимал. Отчего же сейчас, собираясь идти на трибуну, он разом забыл о них?! По привычке, что ли? Скверная, однако, привычка! "Но я же называю имена лучших людей! — попробовал он оправдаться, но тут же сам себя и высмеял. — Да, называешь, как называешь и "имена" машин, пластов, участков. Так мог бы назвать эти имена и любой техник или администратор. А ты-то — партийный руководитель, воспитатель масс… Нет, весь доклад надо переделать! Доклад будет о людях, которых мы, партия, вырастили".
Он задумался об этих людях, и они стали проходить перед ним — забойщики, крепильщики, проходчики, коногоны, — как проходили неделю назад, третьего дня, вчера мимо помоста в нарядной, вызывая друг друга на соревнование.
Что ими двигало? Он должен объяснить это и себе и партийному собранию. Что ими двигало: жажда заработка и почета, удаль, озорство, нетерпение, сознательность? Какой интерес — личный или общественный?
Конечно, тут сочеталось все — и личное и общественное. В том-то и успех стахановского метода. Тут все ясно и близко рабочему человеку. "И мне хорошо и государству польза!" — как сказал вчера в нарядной обычно молчаливый забойщик Сухобоков.
Замечательно сказал! Не всякий агитатор найдет такую крепкую и яркую формулу. А Сухобоков не агитатор. И не коммунист. Почему? — вдруг спросил себя Нечаенко. — Почему же не коммунист? А почему до сих пор не стал членом партии Митя Закорко? Что ж, так и останется вечным комсомольцем? А Очеретин? А Закорлюка-старший?
Нечаенко больше не сидел за столом — взволнованно ходил по комнате. "Значит, плохо я работаю как парторг, плохо! И об этом честно надо сказать партийному собранию, — думал он. — В каждом, даже самом отсталом, самом нелюдимом человеке есть общественная искра, надо только раздуть ее. И это должны делать мы, коммунисты, и прежде всего я. Люди сами про себя могут и не знать, какие они. Вот Сухобоков… Кому придет в голову, что он агитатор? А он будет агитатором, голову даю под топор. Да разве один Сухобоков? А сколько на шахте еще неизвестных мне, не разбуженных, не тронутых нашей работой, а потому и записанных в "отсталые"? — думал он, крупными шагами пересекая кабинет от окна к двери и обратно.