Но это было уже в ноябре 1935 года. А тогда, в сентябре, в летнем саду шахты "Крутая Мария" ребята еще только спорили о том, что может получиться из рекордов Стаханова и Абросимова, без конца говорили об угле, добыче, о шахте и шахтерских делах с той страстью, с какой говорят о работе только советские люди, и я задумчиво слушал их не вмешиваясь. И вдруг оказался совсем далеко-далеко отсюда… На Севере. В Арктике. Так бывало и на зимовке: в час самой шумной беседы в кают-компании вдруг перелетал я мысленно сюда, на "Крутую Марию", в Донбасс…
В Арктике стоят сейчас горячие дни. Навигация… "Карская" [5] в самом разгаре. Идут караваны с лесом из Игарки. Далеко в море на ледовую разведку уходят самолеты. В бухте Диксона — непрерывный сентябрьский аврал: погрузка-выгрузка. Падает дождь. Скалы черные, мокрые… Зверобои с утра уже на промысле. Радисты стоят по две-три вахты без отдыха, только изредка забегают на камбуз перекусить. В кают-компании суета: приезжают и уезжают люди… Сборы, встречи, расставания, обрывки веревок на полу…
Но в заветный час все, кто может, собираются у репродуктора, слушают Москву. Сегодня они услышат по радио заметку из "Правды" о рекорде Стаханова. Они заинтересуются этой короткой заметкой: уж я наших ребят знаю! И потом, за вечерним кофе, в кают-компании будут оживленно толковать об этом меж собой. Кто-нибудь задумчиво крякнет: "Да-а! Везет же шахтерам! Вся слава им!" И завтра за штурвалом ледокола, за баранкой в полете, на вахте, в радиорубке или на аврале ребята опять вспомнят эту заметку и даже имя донецкого забойщика Алексея Стаханова и его беспримерный рекорд… и будут долго о нем думать.
21
Я пробыл в Донбассе почти весь сентябрь 1935 года, и этих дней не забуду никогда. Было такое ощущение, будто все вокруг разом стронулось, сдвинулось с места, вырвалось из привычного обихода и дерзко устремилось вперед; какие-то преграды пали, какие-то плотины прорвало, а за ними вдруг распахнулись перед человеком такие безотказные дали, что дух захватывало… Все, что происходило в те дни в шахтерском Донбассе, поэт сравнил бы и с буйным весенним разливом Волги, и с ледоходом в Арктике, когда идет Енисеем большая вода, и даже с геологическим переворотом, вздымающим из неведомых пучин новые вершины и новые земли, — но все эти поэтические сравнения все-таки не объяснили бы того, что было в сентябре 1935 года в Донбассе, когда в движение пришли не льды, не воды, не горы, а люди.
Люди… В газетах их уже называли советскими богатырями. Шахтер, вырубивший за смену шесть железнодорожных вагонов угля, действительно показался сначала былинным богатырем, новым Ильей Муромцем; сперва даже не верилось, что обыкновенный человек может свершить такое. Но рекорд Стаханова был тотчас же перекрыт, и сразу на нескольких шахтах; пламя соревнования перекинулось с шахты на заводы и фабрики; стало известно о делах кузнеца Бусыгина, ткачах Виноградовых, обувщика Сметанина, — и, слушая эти вести, каждый рабочий человек почувствовал, как и в нем самом разгорается богатырский дух, как и к нему приходит радостное озарение.
На каждой шахте появились свои герои, и уже не только забойщики, но и машинисты врубовок, коногоны, проходчики, бутчики, крепильщики, слесари. Возникали все новые и новые имена и немедленно становились знаменитыми в Донбассе; славы на всех хватало! Начальникам участков, инженерам и техникам приходилось туго: их атаковали шахтеры; каждый предлагал свое, каждый в своей профессии открывал новое, каждый требовал дать ему ход… С грохотом рушились старые порядки и старые нормы, — только гул шел по Донбассу…
Человек не мог теперь покойно сидеть дома один: тянуло на люди. Подле проходных ворот, у витрин с газетами весь день толпились шахтеры, жадно читали сообщения о рекордах, прислушивались к радио, узнавали новости в шахтпарткоме… Так в дни войны ловят люди вести с фронта. И как реляции о военных победах воодушевляют самых мирных, самых тихих людей в тылу и заставляют их остро завидовать фронтовикам и самим рваться на фронт, — так и эти вести о стахановских рекордах будоражили самых мирных, вызывали и у них "зуд в мозолях". Вдруг являлся в контору старичок пенсионер, давно ушедший на покой, на огород, и требовал, чтоб и его допустили в забой. Из больницы прибежал комсомолец Рябоконь, забойщик второго участка.
— Та я же здоров, ничего у меня не болит! — горячо и напрасно убеждал он Нечаенко. — Душа болит, что от людей отстану!
Приходили к парторгу подсобные рабочие, занятые на поверхности, просили посодействовать, чтоб перевели их под землю. Подал заявление и дядя Онисим, комендант общежития, а за ним и кладовщик Булкин, тоже бывший крепильщик, и оба старика каждое утро наведывались к Нечаенко справиться, какой дан их бумаге ход.
В те дни партийный комитет на любой шахте был похож на революционный штаб; множество беспартийных людей перебывало тут за этот месяц, некоторые впервые. В маленьком помещении было тесно, и люди топтались в сенях, на крылечке, во дворе, сидели на ступеньках, на дубовых лавочках в палисаднике, курили, ждали; или собирались под багряными кленами на улице и, опершись на свои кайлы, отбойные молотки, ломы и поддиры, как красногвардейцы на ружья, негромко толковали меж собою, и все об одном: о новом движении, о революции под землей…
И о том же — о рекордах, о высоких заработках стахановцев, о переменах на шахте — говорили в любом месте поселка: в клубе, в холостяцких общежитиях, в бане, в приемной у зубного врача, в столовой, в парикмахерской, даже в старой пивнушке на базаре, впрочем, переименованной недавно в "павилион".
— Ну, кто теперь рекорд держит? — спрашивал парикмахер, намыливая мои щеки. — Уже не Абросимов?
— Забара.
— А! Знаю! Брюнет такой, правильно? Не беспокоит?
— Нет, ничего…
— Но Абросимов еще последнего слова не сказал, нет! — продолжал парикмахер. — Они с Воронько опять что-нибудь новое придумают. Уж будьте уверены! Новинкой возьмут. Сейчас вообще в горном деле — все новшества.
— Да?
— А как же! Новым методом ствол проходят, по-новому лавы нарезают… Да вот, слышали про новую систему обрушения кровли?
— Нет.
— Как же! — И он стал рассказывать мне об этом, употребляя то горняцкие, то парикмахерские термины. Например: "ставят органную крепь, получается "как расческа", или "стригут аккуратно, как под машинку "три нуля"… Впрочем, рассказывал он с воодушевлением.
Но больше всего любил я в эти дни толкаться в нарядной. Здесь было особенно интересно. И жарко. Парикмахерская, базар, сквер, даже клуб, — все это был второй эшелон, тыл. Нарядная была уже передовой позицией, здесь шахтеры брали на себя обязательства перед боем, брали, подумав. В те дни я не встречал в нарядной людей, лениво и безучастно сидевших в сторонке. Все сбивались вместе вокруг своих бригадиров.
— Егор Минаич, а Егор Минаич! — восклицал в одной такой группке молодой, лихо-курносый парень в каске, судя по мотку веревок у пояса, лесогон. — Так какое же будет ваше последнее слово?
— Нет! — негромко отвечал Егор Минаич, пожилой, мрачный шахтер, с усами, совсем закрывшими губы.
— Нет?!
— Нет.
— А отчего же нет, Егор Минаич?
— А оттого, что срамиться не хочу.
— Так мы ж дадим, дадим, Егор Минаич! Вы ж только послушайте! А, Егор Минаич? — с мольбой заглядывая в лицо бригадира, жарко и нежно шептал лесогон и нетерпеливо ждал ответа. — Я ж вам, хотите, еще раз весь план поясню!.. А?
— Нет.
— Нет?!
— Нет.
— Так какое ж будет ваше последнее слово, а, Егор Минаич?
И всюду вокруг себя слышал я этот страстный шепот.
— Да неужели мы от людей отстанем? — говорил в группе забойщиков огненно-рыжий красавец Митя Закорко. — Нет, вы как хотите, а я вызов сделаю.