Однако люди не разделяли энтузиазма сердара. Они слушали, негромко переговаривались между собой а кричать — не спешили. Сердар предоставил слово Довлетмамеду.
Тот постоял, поглаживая свою сквозную бородку, всматриваясь в отъезжающих и провожающих так, словно пытался увидеть что-то невидимое другим, поднял руки в ритуальном жесте. Напутственная речь его оказалась необычайно краткой, краткой до удивления, Адна-хан даже рот раскрыл.
— Счастливого пути, дети мои, — произнес старый поэт. — Пусть вам сопутствует удача! Аминь!
— Аминь!
— Аминь! — нестройно прошло по толпе.
Човдур-хан поманил к себе своего двенадцатилетнего сына, который вместе с матерью стоял у подножия холма:
— Атаназар, сынок, поди сюда…
Мальчик подбежал. Отец протянул ему ружье:
— Стреляй вверх.
Атаназар выстрелил. И другие джигиты принялись палить в небо. В селе всполошились куры, со всех сторон залаяли собаки. Даже невозмутимые верблюды хивинского каравана, которые лежали и спокойно пережевывали жвачку, поднялись и повернули морды на грохот выстрелов.
— Джигиты, в седла! — дал команду Човдур-хан.
Махтумкули не сводил с него глаз. Он уважал Човдур-хана и любил его, но сейчас какой-то червячок точил сердце; ты же умница, друг мой хороший, ты же все понимаешь и многое предвидишь, что тебя заставило ввязаться в это бессмысленное дело? Я не стал тебя спрашивать об этом, чтобы не смущать твой дух перед дорогой, а сам ты не счел нужным объяснить, но я очень хотел бы проникнуть в твои мысли…
Човдур-хан спустился к подножию холма. Жена его, Аннахал, беззвучно плакала, не утирая струящихся по щекам слез. Он укоризненно сказал:
— Перестань. Живы будем — через месяц вернемся. Молись о благополучии.
Аннахал заплакала в голос.
Многие плакали вокруг, причитали. Махтумкули затравленно оглядывался — душу рвали женские слезы. Вот, дрожа всем телом, судорожно закусив яшмак, обливается слезами Акгыз — жена Абдуллы. Зачем его нелегкая понесла в поход? Вот, мать шарит слепыми руками и, кажется, упадет сейчас, сломленная горем…
А Довлетмамед держался молодцом — наставлял Абдуллу с уверенностью человека, которому ведомо грядущее:
— Возвращайся живым и невредимым, сынок. Пусть тебе покровительствует аллах, пусть удачу расстелит судьба под копыта ваших коней. Мы будем ждать.
Ждать… Что еще остается? Совсем недавно женил он своего первенца, предвкушал удовольствие порадоваться внукам, ибо не один внук должен был появиться на свет — здоров Абдулла, как инер[19], могуч, сила из него выпирает. А теперь вот — расставанье. Кто его ожидал, поход этот? Кому он на руку? Чьи интересы заключены в опасном рейде самого цвета хаджиговшанских джигитов?
— Счастливо оставаться, люди!.. Призывайте милость аллаха!
Всадники тронули коней. Они не мчались галопом, они поехали совсем неторопливой рысью. Но через малое, очень малое время топот конских копыт погас в ущелье Карабалкан.
5
Село притихло, затаилось. Замедлился жизненный ритм, тягостное уныние витало в воздухе. Каждый ждал вестей с кандагарской дороги: джигиты преодолели такую-то гору… джигиты достигли такой-то местности…
Любая весть летела птицей, передавалась из уст в уста. Казалось бы на первый взгляд не было причин для уныния — вести приходили добрые. Но люди были недоверчивы, они разучились безраздумно доверять хорошему, и тревога прочно поселилась в Хаджиговшане. Люди старались побольше спать, поменьше бодрствовать, чтобы хоть во сне, хоть временно избавиться от тягучей обязанности ожидания, от докучливых мыслей.
Махтумкули почти безвылазно сидел дома. На последней встрече с Менгли он отдал ей новые стихи. Свидание было невеселым — Менгли ни разу не улыбнулась и даже не высказала добрых пожеланий на дальний путь. Она твердила лишь одно: «Не уезжай! Я боюсь!..» О причине страха не говорила, но и без того было ясно: боится, что родители не устоят перед выгодной сделкой. Махтумкули сам опасался этого, но не видел реальной возможности изменить соотношение сил. Очень хотелось верить в доброту рока и Менгли внушить такую же веру, потому что иного не оставалось.
* * *
Совершив последнюю, пятую по счету молитву, Довлетмамед решил заглянуть к сыну. Явное нежелание Махтумкули ехать в Хиву было связано с его сердечными делами. Об этом с ахами и вздохами опять говорила жена, пересказывая то, что слышала от людей. Довлетмамед не перебивал ее, а потом молча ушел. Что было говорить? Он тоже не обладал возможностями помочь сыну. Сейчас вообще не до свадеб, а если и думать о них, то сперва он обязан женить среднего сына, а потом уж младшего. Так заведено издревле, и не ему, Довлетмамеду, ревнителю обычаев и законов, нарушать их.
Он уселся, протянутую сыном подушку положил на колени, взял обтянутую бархатом книгу и долго сидел задумавшись, не отрывая взгляда от каллиграфически написанных строк. Потом закрыл книгу и положил ее на место, любовно погладив пальцами изрядно потертую обложку. Он был диван Сейида Имадеддина Несими[20]. Довлетмамед приобрел ее давно, в Бухаре, много раз перечитывал от корки до корки. Вот и Махтумкули интересуется сочинениями вольнодумца-мученика. Уже не собирается ли взять книгу с собой, в Хиву?
— Собираешься Несими взять с собой, сынок?
— Нет, — покосился на книгу Махтумкули, — не собираюсь. Но Несими — необыкновенный поэт, много мыслей рождается, когда читаешь его.
— Несими умный поэт, — не сразу отозвался Довлетмамед, — да судьба изменила бедняге.
— В этом не он виноват. — Махтумкули подождал вопроса: «Кого же в таком случае винить?», не дождался и продолжал: — Его соперниками были властители… «милосердные и гуманные» властители, не так ли, отец? Кто кроме них мог пойти на подобное зверство — содрать кожу с живого человека?
Довлетмамед машинально кивал головой. Он знал, что учащиеся медресе и в Бухаре, и в Хиве заводят диспуты о подвижнической жизни Несими, некоторые даже считают его примером борца за торжество истины, тяготеют к его философии. Такие рискованные беседы в воинствующей ортодоксальности Хивы могут привести к несчастью. Хотелось остеречь сына, предупредить, что в случае если речь зайдет о таком сложном вопросе, как трагическая судьба Несими, надо вести себя осмотрительно, не увлекаться горячкой диспута, не болтнуть лишнего. А лучше всего вообще в стороне от подобных разговоров держаться.
— Милосердие и гуманность, сынок, дело нужное. Однако не надо забывать и о том, что сам человек живет милостью аллаха.
— Да, — согласился Махтумкули, — вся вселенная, все живое и род человеческий в том числе существуют милостью всевышнего. И никому не дал он столько ума и возможностей, сколько имеет человек. В людей вложен особый смысл аллахом, а все равно в нашем жестоком мире человек ценится ниже сухой былинки. Может, это противоречие и заставило Несими вытерпеть нечеловеческие муки, но не отречься от своих убеждений?
Вопрос о Несими принимал нежелательный оборот. Довлетмамед и сам видел, что люди ценятся не дороже самана, сам искал путей для улучшения их судьбы. Он обращался за советом к мудрости древних философов, беседовал с теми из современников, кого почитал за людей умных, за талантливых аналитиков, — и никто пока еще не дал прямого ответа: «Вот он, этот путь!» Каждый по-своему строил предположения и догадки, да толку от догадок практически нет никакого. Человечество в основе своей прозябает, ценность жизни не повышается, а скорее наоборот.
— Судьба каждого написана на его лбу, сынок, и восставать против неизбежного — все равно что черпать решетом воду. Кто не найдет своей доли на этом свете, тот получит осуществление желаний на том, в загробном мире… Махтумкули поправил сползший с плеча халат. «На том свете… загробный мир…» Кто его видел, «тот свет», кто испытал на себе его тепло и его холод? Толки о нем — это откровенное суесловие, спекуляция на неустроенности жизни человеческой. Да разве скажешь об этом отцу. Последнее время он то и дело кивает на загробный мир. Может, преклонные годы берут свое, а может, разочаровался в безрезультатности поисков истины. Так или иначе, но упование на потустороннее вознаграждение утешает мало.