Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Флемминг шлепнул Ивана Федоровича по плечу:

— Что, привез? — спросил Щуров.

— Да, — ответил Флемминг.

Телега стала у самого забора. Один край воза в тени, а колосья на светлом боку брыжжут червонными лучами. Усталая кобыла шелестит хвостом о снопы, а хвост у нее серебряный.

Иван Федорович тут молвил:

— Не Габриэль ли ты, друг любимый?

— Какой Габриэль?

Щуров объяснил подробно новому и единственно прекрасному своему другу (далек д'Аннунцио благовеститель), что вот в стране Италии в провинции Кампанья живет апостол д'Аннунцио, проповедник красоты поразительной, встречающий разнообразными галстуками все оттенки природы.

— Бездельник он, — объявил Флемминг. Если я лейтенанту попадусь, завяжет он мне галстух. Это верно. Иван, я в Харьков еду…

У Щурова в мозгах как бы глина обвалилась. Даже растерялся. Харьков захаркал сотней потных заводов, тысячами труб паровозных — огромный, рыжий, грязносочный — бегемот на степи.

— Что тебе в Харькове. Друг, оставайся! Иоганн, как же я без тебя?! Да мы на твоих не нападем. Разве только офицеров потреплем!

Флемминг сел рядом.

— А снопы? — сказал Иван Федорович.

— Маруська сымет! Товарищи у меня в Харькове — вот что!

— Которые тебя записали?

— Да. В Германию хочу вернуться. В Харькове прочту, что надо. Поучусь!

Иван Федорович сокрушенно молвил:

— Немец, бобыль, оставайся! Зачем тебе агитация? Застрелют дурака! Говорю, солдат не тронем.

— Врешь, Иван! — ответил гордо Флемминг. — Будете всех бить. Я мужиков знаю!

— Большевик! — завопил Щуров, извлек ведомостичку и прочел, сколько чего: ружей, патронов, шашек, берданок. Один пулемет сыскался.

— К ночи Федорка тачанку за нами пригонит. В среду на Ромодан пойдем и движение перервем.

— Немец — я, — сказал Флемминг, — и большевик. Рассердился, что пристает.

— Сегодня и пойду. Прощай, Иван!

Ушел. Иван Федорович небу признался — огромному, бледному, неудержимо темневшему.

— Один.

Ведомость, сложенная вчетверо, заняла весь карман на груди. Триста хлопцев! Телега загрохотала. Затихла. Перебиева хозяйка позвала из хаты:

— Иван Федорович, Федорка пришел.

Встал Иван Федорович и открыл: огромен он, так огромен, что трудно по саду пройти, не свалив яблонек. А дышит он, Щуров, глубоко и сильно и оттого ветер. Стремительным потоком несутся в грудь море Атлантика — человечек сидит на мачте, родимый! — и каченовский лес молодняк дубовый, и притихшая левада, и поле, и далеко, далеко за лесами, морями и людьми — город небоскреб. Шуми, братушка город, ничего! Неиссякаемый хлещет мир, бурля в тревоге и счастьи. Щуров шагает по мягкому, поросшему новой травой выкосу, шлепаясь щеками о яблоки. Несколько набухших свалилось под ноги. Подобрал одно и окунулся губами и зубами в сладкое яблочное тело. Ждали его где-то хлопцы. Не кровопийцы ли? А я кто? Кровь со всех концов вселенной. По земле и по небу. И что она кровь? Свет ли, любовь, ветер? Жизнь она! Никаких трупов нет!

— Батько Щуров!

Звезды повысыпали в небо — крепкие налитые.

— Иоганн, — кричал Иван Федорович, Иоганн, прощай! Может убьют нас обоих за правду!

Никто не ответил.

— Ушел Иоганн-то? — спросил Щуров.

— Поест вареников и пойдет, — ответила хозяйка. Чего торопишь?.

СИФИЛИТИКИ

(Идиллия)

Серый буран шинелей принесся с севера. Красные вагоны как коробочки мака раскрылись и оттуда посыпались воины: впалощекие, с беспокойными глазами питерцы, медленные белоусые вологжане и горбатенькие белоруссы — с глазами и зубами щук. А другие прискакали на конях — гнедых, караковых, вороных и яблоновых. Всадники ловко крутились у ворот, гик стоял, от узды глаз коня косил и наливался кровью, всадник кричал:

— Сена коню! Не даешь? Нету? И овса не даешь? А вода есть? Спалиим.

И, упав на землю рыжиком, вел коня во двор, плохо переступая и ругаясь.

На станции ветер сорвал и потащил за водокачку в орешник приказ:

«N 148. Воспрещается товарищам красноармейцам и комсоставу объедаться яблоками, грушами и, особенно, сливами, а также ломать фруктовые деревья и заборы, во избежание холеры и брюшного тифа. Ком и политсоставу наблюсти».

Агент Снабарма Соколов, юноша зеленоглазый, веселый и крепкий, побежал за приказом, но не догнал. Комендант выскочил из дверей бывшего зала I и II классов, сквозняк подбавил бумажонке прыти, приказ кувыркнулся, сделал мертвую петлю в воздухе и исчез. Комендант, упорно глядя в сторону, ответил Соколову, что состава на Ромодан раньше утра ждать нечего. Соколов потребовал дрезину. Он расстегнул ворот гимнастерки, чтоб легче ругаться. Комендант проворчал:

«Дрезина ушла провода вязать. Зеленые посняли». Соколов плотно, как закусил, выругался, сжал коменданту руку и пошел за четыре версты в город. Шоссе пылило. Вечерело. В конце дороги, под самым небом, два домика свертывались как на поход палатки и розовели все гуще. Двойник того самого фруктового приказа вцепился в тощую, присевшую у самой дороги хатенку. Соколов прочел подписи начальника санчасти, начальника дивизии и своего бывшего товарища по полку комиссара Феофилактова. Феофилактова, мертвого, вчера увезли в Киев. Соколов отвел щеколду и, ударив толстую свинью, лежавшую роскошно поперек дороги, прошел в хату. На столе вытянулся, как орущий петух, горлач, полный молока, и ржаные книши на полках блестели недавней печной обливой. Старуха забранила его, а налитая густым смуглым соком девушка в деревенской ситцевой кофте и городской юбке, выскочив из-за печи, сказала:

— Горлач-то мой. В Лубны домой несу!

Соколов шлындал по дорогам год. Тело не сталь, не железо, а лучше. После боев и странствий он стал выносливей хорошей пульмановской буксы. В Бахмаче, в темном сыром, как жабья кожа, углу, в марте, он проспал ночь с бабой-мешечницей. На утро она матерно бранила его. Подошел поезд и баба погибала с пятью мешками. Соколов, злой и грустный, пошел в отхожее делать второе дело…

Девушка собралась итти с ним. Старуха сказала:

— Не иди. Изнасилует не хуже других. Ночуй лучше!

— А что ж! Он красивый, — развязно и вызывающе молвила девушка.

Соколов подумал, что все женщины одинаковы и эта ничем не отличается от мартовской. Но, когда они вышли на дорогу, он открыл, что его попутчица не слишком умеет ходить под-руку. Часто сбивается с ноги, не жмет ему локтя, приникая грудью, как делают харьковские распутницы. Соколов рассказал ей свою жизнь. Ему двадцать один год, он из Питера, беспартийный и на днях с маршрутом пойдет на север. От нее узнал, что она работает на телеграфе, к ней пристает начальник отделения Сычугов, который обучает ее системе Морзе и обещает прибавку. Один брат поступил в милицию, а другой учится. Они пересекли весь город — низенький, в садах, черный под звездным небом. По всему городу целовались, пели песни, лущили семечки из больших солнечных цветков.

— Нет, я пойду домой. Оставьте, милый! В другой раз. Простите! — говорила она бессвязно. Соколов презрительно и неласково целуя в шею, щеки, губы, тащил ее в пустынный конец епархиального сада. Она все-таки вырвалась и убежала. Тогда он понял, что она никогда не была любовницей начальника телеграфного отделения Сычугова.

— Вы меня ищете, товарищ? — попалась ему худая точно сломанная женщина. — Так я тут!

У выхода он догнал спутницу.

Она взяла его под руку. Они достигли городского вала. Темная чаща круто спускалась к Суле. За Сулой еле слышно мычала вечерняя равнина и, как на стебле, покачивался дальний огонь монастыря. Соколов и девушка стали карабкаться по тропе вниз. Камни, деревья и колючие кусты хватали их за ноги и руки. Ночь, обильная и влажная, пахла тут — в чаще так сильно, как нигде в городе. Наконец, он упал и пролил половину молока. Новый приток, шурша по камням и траве, потек в Сулу. Забелел дом — крытая очеретиной мазанка.

— Я не зайду, — сказал Соколов.

3
{"b":"271387","o":1}