С кофейником в руках в комнату вошла Юля. Сказала буднично:
— Да, а вот мы здесь живем. Улица шумная, да еще и первый этаж в придачу. Садись, кофе, кажется, мне удался. Крепкий, как обещала… Мы в этой комнате сейчас втроем живем: отец с мамой и я. А раньше еще дед с бабкой жили, пока не умерли. Так комната по наследству и переходит от одного к другому. Комнатовладельцы! — Усмехнулась. Спросила: — Ты в коммуналках, Алешенька, никогда не жил?
— Нет, — упорно глядя на пар, поднимающийся над кофейной чашкой, ответил Алексей.
— Сча-а-астли-и-ивый ты! — протянула Юля. — Да, я припоминаю, ты ведь мне говорил: вы втроем живете в трехкомнатной.
— Так я что, по-твоему, виноват? — стал оправдываться Алексей. — Так получилось, что…
— Да никто тебя и не винит. Ты чего? Пей лучше кофе, пока не остыл. Живите себе на здоровье, — досадливо отмахнулась Юля. И вдруг вскипела: — А мои родители, они чем виноваты?! А я, я чем виновата? Чем? Ну, скажи! Что, мы — не люди?! Почему мы должны всю жизнь не жить — существовать?! Почему? Что: вы — хорошие, а мы — плохие? Так, да? Скажи!
— Ну, я-то тут при чем? Чего ты злишься, Юля?.. Ты вот сказала: у вас дача есть. У вас — есть, а у нас — нет. Тоже, получается, несправедливо?
— Ох ты, хитрый какой! Тебе про Фому, а ты про Ерему… Нам дача, уж если на то пошло, тоже от деда в наследство досталась. Он ее еще в сталинские времена получил, за какие-то заслуги… Так я, что же, на даче должна жить, так, да?.. Ладно, пей давай и уматывай. А то мы такого друг другу сейчас наговорим — сами рады не будем. Раз ты в коммуналках сроду не жил — все равно не поймешь, какая это мука смертная!
— Допью и уйду, — глядя в глаза хозяйке, пообещал Алексей. — Не беспокойся.
Юля встала коленями на стул, подбородком уперлась в ладони. Вздохнула.
— Ты, Алеша, прости меня… Я злая, я вздорная, взбалмошная… Я невыносимая бываю. И прошу тебя: не перебивай меня, пожалуйста! (Алексей и не думал перебивать.) У меня ужасный характер. Еще вроде бы молодая, а жизнь меня уже доконала. Я словно бы всех боюсь, перед всеми оправдываться почему-то должна, унижаться… Давай покурим. — Пошла к буфету, принесла пепельницу, поставила на стол. — Словно я не принадлежу самой себе, словно на части поделена. На несколько частей. — Заговорила медленно: — Раз-двоена. Рас-с-троена. Четвер-тована. Рас-пята… Жутко! Дома своего у меня нет, да ты это и сам уже понял. Разве же это дом, когда сплошные глаза и уши… Благо, что крыша над головой. И не протекает в дождь, первый этаж все-таки, большое преимущество… — Усмехнулась. — Понимаешь: хорошо быть Джульеттой, но: невозможно быть Джульеттой в коммуналке! — Вздохнула. — Хотя Джульетта и Юлия — это, собственно говоря, одно и то же имя. Будто в насмешку мне его дали… И если бы ты знал, Алешенька, как я устала от всей этой жизни! Словно бы я уже не одну жизнь прожила, а несколько… И уже все-все знаю, никаких тайн для меня нет, и все мне вокруг обрыдло! Господи! Хотя это неправда, конечно. Я сейчас и сама не знаю, чего говорю, чего я хочу… А на дачу мою, если захочешь, мы с тобой еще съездим. — Посмотрела на Алексея печально. — Если захочешь… Ты прости меня, пожалуйста, за все… Ты знаешь: мне последнее время, а вчера особенно, казалось: я люблю тебя… Могу теперь признаться тебе. А сегодня вижу: ушла любовь. Исчезла. Испарилась. Фьюить — и нету. Может, и вовсе не было. Так, мираж… Погоди, не перебивай. Может, я вообще любить не умею? Не способна? Такое ведь бывает. А ты действительно ни в чем не виноват. Ты, честное слово, — милый, добрый, славный, великодушный. Ну, что тебе хорошего еще сказать? Ты, наверное, можешь быть хорошим другом, Алешенька. Но вот выходит: мне только казалось, что я тебя люблю. Так это грустно. Пусто и холодно у меня на душе. Пойми… Ты прости меня…
— Да о чем ты, Юля? И давай разговор этот продолжим как-нибудь в следующий раз. Ладно? А сейчас я лучше и в самом деле уйду…
— Что же, все верно. Кофе мы с тобой, Алеша, попили. Даже покурили и поговорили. Конечно, я не на шутку грозилась выставить тебя. Но сейчас я тебя не гоню. А удерживать… удерживать тоже не хочу… Значит, пора нам расставаться. Иди.
И уже в дверях:
— Только пусть это останется между нами, хорошо? Нет, не ночное… другое, то, что я тебе сейчас скажу… Если бы ты не пришел ко мне ночью… да, говорю тебе как на духу… я бы повесилась. Но теперь ты за меня не бойся. Сегодня я уже не сделаю этой глупости. Иди.
На улице хозяйничало солнце. Асфальт блестел — словно сапоги у военного. Какой-то голубь, не обращая на прохожих ни малейшего внимания, пил из лужи на тротуаре; он потешно запрокидывал голову и словно прислушивался, как пробулькивает внутри вода. Коротколапый щеник с визгом гонялся неизвестно за чем, останавливался, недоуменно мотал лобастой башкой. Садился, ожесточенно чесал задней лапой за ухом. Малыш лет четырех, сидя на корточках, зачарованно смотрел, как сквозь люк — с шумом-ревом, в мутной пене, в водоворотах — рушится уличный ручей. Молодая женщина — видимо, его мать — стояла поодаль, поглядывала на часы и на сына, но пока еще не торопила его, и малыш мог самозабвенно наслаждаться созерцанием грозного водопада… Все радовались жизни — кто как мог.
«Лучше бы шел вчерашний дождь…» — тогда у Алексея было бы хоть внешнее оправдание тоски, что никак не отпускала его. «В институт не пойду. Юля, наверное, тоже… От родителей, небось, влетит… хорошо еще, что записку им оставил… Не везет мне чего-то. А день, казалось, так хорошо начинался… Могло бы сейчас все по-другому быть? Совсем-совсем по-другому? Человек ведь создан для счастья, как птица для полета… Красивая ложь. Улетела птичка Божия. Фьюить — и нету… Всё — обман… иллюзия… морок… И морока… А как там у Шекспира говорила Джульетта про жаворонков и про соловьев?»
Он вдруг вспомнил увиденную из Юлиного окна птичью стаю — будто прокрутились назад кадры кино. Вновь нарушился птичий строй. «Что там случилось у них, на птичьей высоте? Что за конфликт? И куда же они летели? Куда? Естественно — на юг. Осень ведь как-никак… То есть, простите, какая осень?! Совсем крыша поехала, видно… Весна сейчас. Самая настоящая весна. Слышишь? Так вот: иди купи цветы, хотя бы один цветок, и как можно скорее возвращайся».
Молчание улицы
Мы с женой жили тогда в старой части города, в одном из тех — тяжелых и угрюмых — домов, в которых с конца девятнадцатого века по странной прихоти петербургских архитекторов — или это им навязывали свою волю заказчики? — стали жить люди.
Вы входите в подъезд — и вас встречает мозаика в каменном полу: «Salve». Немного в стороне, налево от латинского приветствия, ступени вниз — в полуподвальные квартиры. Нам надо направо: несколько ступеней вверх.
У большинства комнат в этом доме вместо одного большого окна было почему-то два узких. Такие были и в нашей коммунальной квартире. Окна выходили во второй двор. Я смотрел в эль-грековские лица окон напротив и за каждым из них ощущал смятение, скорбь или тоску. Но мне думалось: страдание не может быть для человека чем-то естественным. И если человек страдает, то виноват в этом только он сам.
Я тогда не страдал — я был молод и недавно женился.
Но: я — никому не нужный, бесполезный человек, «лишний». Я — филолог. Любитель наблюдать и слушать.
Лежа на спине, я зажег спичку: при самом рождении огня появилась маленькая трепетная луна, мгновение — и она вытянулась языком пламени, ушла струйкой дыма. Я лежал и курил. Молочный стакан плафона наливался электрической голубизной, я мог легко, не меняя позы, вот так, как лежу, воспарить, подняться к самому потолку, мог поднести стакан к губам и пить парное молоко электричества, я мог…
…но в это время за стеной у соседей начинался пьяный скандал.
Я спускался на землю — то есть на пол — и выходил в коридор. Нашими ближайшими соседями были двое: мать и сын, жившие в двух крохотных смежных комнатах. В этой семье пили и мать, и сын.