— Может про Цаголова чего слыхала?
— Чего не слыхала, того не слыхала…
— А про Гашу что ж молчишь? Взяли ее — догадался, а когда — не видел…
Софья снова посмотрела мимо него замороженными глазами, неохотно ответила:
— Ночью приходили, они сейчас ночами больше шурудят, народ стал злой… А Гашка ничего… Сейчас ее уже до остальных в подвал кинули, а то особо держали… Про тебя все выпытывали… Ну, я полезла до низу, денщик там один торчит в сенях, еще чего доброго…
— Ты погоди, погоди, чего-то не договариваешь… Глянь-ка в глаза мне, Софья… Били Гашу?
— А ты не кричи, не кричи… Ишь лицом побелел-то. Ну, посекли малость Гашку, ничего ей не сделается. Она злая, не дюже такую проймешь… Вон твою Лизу взяли, так та враз в слезы, а эта не таковская… По мне, одно слово, была невестушка, хочь и сгубила она мне сыночка… Э-э, да… Сдается мне только, что дите у нее уж под сердцем.
— Та-ак… Дитя, значит, будет?.. Били?..
Василия затрясло.
— Ну, чего ты? Отпустят ее небось, не убивайся. А про дите — может, мне показалось. Мефод со своими требует, чтоб ее ослобонили. Сказали, что не выйдут на суд, покуда бабу не ослобонят да еще хлопцев-малолеток.
— Та-ак…
— И чего ты "затакал" одно?..
— Сердце заходит… Тошно… Можно же разве сидеть мне тут, чисто суслику в норе!..
— А ты сиди, ежли так надо…
— Ты, вот что, Софья, завтра белье придешь снимать, захвати мне бумажки с карандашом.
— Ладно… Сиди только, не телепайся.
На следующий день Софья выбрала время, когда офицеров не было дома, развела на кухне утюг и полезла на чердак за бельем. Василий, желтый больше обычного, встретил ее решительным и угрюмым взглядом. Выхватил из ее рук карандаш и листок бумаги, пахнущий офицерскими духами. Пока Софья бродила по чердаку, прощупывая мерзлые рубахи и подштанники, он, подложив под листок половинку кирпича, царапал: "Мишка, гад! Если выпустишь немедленно Агафью Бабенко и малолеток Гурку Поповича и Акима Литвишко, выйду сам, чтоб разделить судьбу товарищей. О своем согласии дашь знать через сигнал — две короткие очереди из пулемета одна за другой…"
Записку Софья должна была во что бы то ни стало подкинуть либо в правлении, либо в доме у Савицких.
Оконце в правленческом подвале было на уровне глаз, и брызги капели летели в самое лицо Мефода. Он не замечал, что капли давно пробили серую корочку снега и выплескивают из ямок жиденькую глину, закрапившую его щеки и лоб множеством желтых веснушек.
Весна рвалась в затхлый сумрак подвала, щекотала ноздри запахами талых снегов. И солнце, напоминавшее сегодня девичью улыбку после слез, играло радугой в струйках, сбегающих с крыш.
— На дворе-то весна, братцы! — не отрывая взора от капели, произнес Мефодий.
— Да пора уж, чай, март начался как-никак, — с ленивой позевотой отозвался за спиной Жайло. — Эх, мать твою черт — картишки б мои зараз! Вот где времечко зазря пропадает… Побились бы мы теперича с тобой, Мишка! А то помрешь раньше суда, со скуки. Я этого бирюка-хорунжего, что у меня карты из пазухи вытянул, во сне досе вижу! У-у, так бы и пощупал его цыплячью шейку.
— Нашел кого во сне разглядывать, — скучно, сквозь зубы ответил Нищерет и, придушив не то вздох, не то всхлип, прибавил:
— А я во сне все нашего Федьку вижу… И все почему-то маленьким, в тятькиной рубахе… Особливо в том годе, когда ему дядька Данила с Пятигорска гармошку привез… Сидел он с нею бывало на приступках подле коридора, а с самого тятькина рубаха — сажень в плечах — спадает и спадает, из горловины весь он виден…
— Тише-ка, хлопцы, помолчите, Гаврилу сбудите, в кои веки казак заснул, — громким шепотом прицыкнул на говоривших Попович… Из угла, где на развернутой Евтеевой шубе лежал Дмитриев, прошелестел его неузнаваемый голос:
— Не сплю я, хай балакают хлопцы… Еще б лучше песню спели…
— Ну, вот вишь! — с хрустом потянувшись, сказал Иван. — И верно, не дадим себя скуке сморить… Подпевай мне, Мишка… Затяну-ка я веселую молодецкую:
Да мне молодцу
Все не можется,
— Все не можется,
Гулять хочется,
— послушно, но неохотно поддержал Нищерет.
Чистый и высокий голос Ивана и бархатистый несильный Михаила пошли сплетаться:
Я украдуся, нагуляюся,
Я сапожки на ножки,
Синь кафтанчик на плечо.
Густой бас Евтея, неожиданно поддев последнюю фразу, вскинул и отчаянно швырнул ее на простор:
Синь кафтанчик на плечо,
Черну шляпу на уша.
Резко обернувшись от оконца, Мефод с загоревшимися глазами хватил вдруг папахой об пол. Обнажившаяся голова сверкнула в столбе света белым бинтом.
— Была не была! Давай, хлопцы! От песни сердце играет, а у вражин поджилки трясутся… — И, закинув голову, зазвенел рассыпчатым жаворонком:
А гудочек под полой,
Под правою стороной!
Подойду я к хороводу
Потихонечку, помаленечку.
Через минуту песню поддержали голоса Проценко, Карася, ломкие басишки Акима Литвишко и Гурки Поповича, Сакидзе, Скрыпника, Ландаря. Песня дразнила, выламывалась по-скоморошьи, насмешничала.
Подойду я к хороводу,
Поклонюся я народу.
В дверь загрохотали прикладом, приказывая замолчать. Голоса лишь окрепли, стали озорнее. Мефод, касаясь виска черной, давно не мытой ладонью, пустился в присядку в тесном кружке, свободном от тел.
Уж я сяду на скамью,
На скамью сосновую,
Заиграю во струну,
Струну серебряную.
Никто не слыхал, как снаружи откинули болты, и оглянулись тогда лишь, когда из распахнутых дверей брызнул ослепительный свет дня, и двое дюжих волоком втащили и швырнули с приступок вниз растрепанную женскую фигуру.
— Получите свою опчественную красотку! Ей ваши люленьки понравятся! Распевайте! — давясь гнусным смешком, крикнул вслед один из дюжих — Алихейко.
Женщина грохнулась оземь, у самых ног Мефодия.
Песня разом оборвалась. Дверь с треском захлопнулась, в подвале сделалось еще сумрачней.
— Гашка! Хлопцы, да это ж наша Гашка…
Казаки окружили распростертое на полу тело.
— Братушки, да на ней живого места нет!..
— Глянь сюда, Гаша! Свои мы…
— Эк ее, сволочи! Секли… Кожу в лоскутья порвали…
— У-у, паскуды! Бабу, бабу ведь! Да им за то…
Кто-то, заскрежетав зубами, кинулся к двери с кулаками, другой торопливо стащил с себя чекмень, чтоб прикрыть им окровавленную спину Гаши, третий шарил в углу, разыскивая цебарку с водой.
Опираясь на чьи-то руки, Гаша приподнялась и села. Пугающе ярко блестели в полумраке ее глаза. Сказала смертельно усталым, сиплым голосом:
— Вот я и сповидалась с вами, со всеми, а то думала, так в одиночке и помру.
— Да чего ж это с тобой сотворили, девонька?..
— Почто измывались? И давно?
— Вторую неделю держут, все пытают, где дядька Василь сховался. А я им так и выложила — дожидайтесь! Нонче сам Савич допрос держал… Ишь, украсил всю… Мне тольки морду малость жалко — обкарябал всю, с когтями кидался, чисто коршун… Вот же паразит! Так я ему подпоследок в харю плюнула — всю жисть помнить будет. Ой, лишенько мне! Спина вся горит…
— А ты приляг вот сюды, на мою бекешу…
— Девонька милая, да ты ж герой у нас! Себя не жалела…