Лишь на следующий, третий по счету, день Шкуро ударил по центру конницей. Центр, сильно прореженный за вчерашний день, был прорван после недолгой борьбы, и волчья сотня на полном аллюре внеслась в селение по каменистой долине Астаудона. На извилистой улице разыгрались заключительные сцены кровавой баталии.
В шкуровцев стреляли из каждого окна, из-под каждой подворотни. В одном месте из-за стен разрушенного дома ударил по ним настоящий организованный залп. Целый взвод конников во главе с офицером, отделившись от лавы, завернул в проулок, чтобы обойти развалины с тыла. Навстречу ему, прыгая через кучи обгорелого скарба, взметая облака пепла, кинулось с обрезами и дедовскими шомполками человек семь подростков. С безумной отвагой ринулись они под ноги коней, под град тяжелых ударов. Озверевшие шкуровцы топтали и рубили мальчишек до тех пор, пока последний из них не упал с размозженной головой.
Не обтирая окровавленных шашек, отряд волчатников вырвался на дорогу, помчался по улице, распалившийся, бешеный.
У своего дома, упрятав в дальних углах невесток и дочерей, поджидала их Кяба Гоконаева. Не успел отряд поравняться с ее воротами, как она, растрепанная и жуткая, с горящими глазами, выскочила из калитки с вилами, нацеливая их в офицеров. Вилы из ее рук выбили, даже не осаждая коня. Один из шкуровцев успел выстрелить в нее. Пуля прошла прямо меж пустых старых грудей. Но и она не сразила Кябу — на улице еще долго слышались ее хриплые проклятия…
Беспорядочно отстреливаюсь, кучки бойцов уходили через южную и юго-западную окраины села к предгорьям, в сторону Черного леса и Дигорского ущелья. В обозе с ранеными и больными керменисты увозили не приходившего в сознание Цаголова. На востоке, в стороне Владикавказа, мглистое зимнее небо бледно алело огромным пожарищем. Там разгоралась еще более грозная неравная схватка, и деникинская артиллерия, не знавшая отказа в английских снарядах, вела подготовку к широкому наступлению. Оглядываясь на зарево, керменисты закусывали губы, сжимали кулаки…
Фланги продержались до вечера, и отступление начали уже в темноте. Пластуны, наседавшие на них, явно боялись опоздать в селение к дележу трофеев, и потому, отогнав красных от окопов, не стали преследовать их дальше. Мефод, воспользовавшись этим, отвел своих восточной околицей вдоль течения Белой.
Определенного плана в голове пока не было; сквозь зеленый туман усталости смутно мерещился не то лесок Устур-хада, не то балка Маскиаг, по которой можно было добраться до спасительных лесистых предгорий. Но люди дошли до той степени усталости, на которой сходятся жизнь со смертью, и обе они представляются сознанию одной масти и одной цены. И сколько ни убеждал, ни кричал, ни стрелял Мефод у самых ушей то у одного, то у другого, — ничто уже не могло, пробудить в них воли к борьбе теперь уже за собственную жизнь. Они даже не возражали командиру — на это не хватало сил — они попросту падали и лежали неподвижно, и ему самому приходилось их расталкивать и ставить на ноги. Едва дотащились до крайних хат, глядящих окнами уже непосредственно на большой хребет. Снег в этой части селения был не тронут войной, глубок. Кругом ни огня. Жители или затаились или ушли.
В крайнем домишке, окруженном огородом, хозяев не оказалось. В единственной, черной от копоти комнате застоялся запах очажной золы. Переступив порог, бойцы один за другим укладывались на полу. Мефод еще раз оглядел с порога заваленный сугробами огород и, накинув на двери крючок, прилег тут же, где стоял.
Ночью бойцов разбудил жар и треск пылающих над головой балок. Выскакивая через дверь, проломленную шкуровскими штыками, они получали удары в спину и падали в снег лицом. Потом их со связанными руками собрали в одну кучу; казаки узнали среди шкуровцев своих станичников — Михаила Савицкого и Григория Полторацкого.
Поодаль, взобравшись на сугроб, очарованно глядел на пожар старичок-осетин, приведший сюда белых. Снятая с головы папаха его была зажата в костлявом кулачке, на лысой, похожей на пасхальное яичко голове отражались и множились яркие языки пламени.
XXI
Страшась слепой мести, беженцы выселились из макушовского дома, и в первый день, когда Василий по Гаишной подсказке укрылся здесь на чердаке, в нем было пусто. На следующее утро внизу загрохотали сапоги, послышался пьяный хриплый хохот: пять офицеров-шкуровцев разместились в теплых мрачноватых комнатах на постой.
Ночью в горнице шли попойки, днем либо спали, либо расходились по станице, справляя службы. Выждав момент, Василий через ляду спускался по кухонной двери, разыскивал еду. Выдавив в крыше одну из черепиц, он устроил наблюдательный пункт. Отсюда ему был отчетливо виден коридор бабенковского дома, откуда Гаша в первые дни сигнализировала ему о происходящих событиях.
Никому и в голову не могло прийти искать председателя ревкома в доме, занятом белыми, хотя и не оставалось уже в станице погреба, сарая, чердака, которые бы Михаил не переворошил.
Постепенно чувство опасности у Василия притупилось и сменилось глухой тоской. Еще хуже стало, когда исчезла Гаша — тупое отчаяние охватило его.
Три дня на дворе стояла оттепель, гремела капель. Настоящая весна! А с вечера третьего дня полетел мокрый снег, ночью подул злой ветер, гремел незакрытыми ставнями, задувал в щели чердака, зверем выл в трубах. Сквозь его завывание Василий слышал ночью неясное попискивание, шорох чего-то живого, мятущегося. На рассвете, подрагивая от стужи, он отодвинул свою черепицу — может быть, Гаша все же появится? Внизу по скату крыши чернела целая стайка погибших грачей; перья окоченевших птиц уже покрылись ледяной корочкой. Рано, видно, прилетели. Поднялись с полей искать укрытия у человеческого жилья, но, прибитые ветром и снегом, обморозились и сгинули на неприветливой чужой крыше.
Василий попробовал достать крайнего, — рука натолкнулась на холодный комочек с крошечными когтистыми лапками, примерзшими к черепице, и невольно отдернулась. Взглянув на пустой бабенковский коридор, Василий опустил черепицу. С час лежал он на своей трухлявой соломе без движенья, без мыслей.
Вдруг откуда-то снизу, из-за стрехи, до слуха его донеслось слабое попискивание. Василий обломал ногти, по крошке расковыривая глину в крае стены и по лучинке разбирая угол опорного стропила. Проделав дыру под стреху, он по локоть запустил туда руку, нащупал забившийся в солому мягкий пугливый шарик. Грач был жив — случай спас его. На иссиня-черной головке бусинками блестели глаза, широкий клювик жадно зевал, обнажая ярко-розовую внутренность глотки. Но грач не брал ни хлебных крошек, ни присохших волоконец вареного мяса, не пил из подсунутой под самый клюв чапурки. Нахохлившись, сидел он на широкой ладони человека, поджимая под себя обмороженные лапки; головка свисала на бок, будто под бременем непосильной думы. Казалось, птица сожалеет, что не погибла вместе со стаей, и не ест, чтоб не жить в этом мире, оставленном его друзьями-товарищами.
Выкинув в сад через чердачное оконце сдохшего на следующий день грача, Василий заметался по чердаку. Забыв об осторожности, наступал по настилу всей подошвой подкованного сапога.
Под вечер в макушовский дом пришла Софья, нанявшаяся постирать господам офицерам. С шайкой наспех постиранного белья она поднялась повесить его на чердак.
Суровая и почерневшая от невыплаканного горя, рассказывала: ходит в станице слух, что атаман сам где-то упрятал брата — голос крови-де одолел вражду — и ищет его лишь для виду; Дмитриева, мол, даже на чердаке у соседей нашли, а этого не могут; значит, не очень-то хотят. Василий представил, как проникает этот слух к Мефоду и товарищам, припомнил кибировские листовки, в которых открыто говорилось о связи его с Мишкой. Душа совсем заныла, чувствовал, что не уйти ему от своей совести. Софья, поняв его смятение, глядела мимо сухими, как в лихорадке, глазами:
— У людей языки длинные, известно… Мало ли кровушки они иным попортили. Ты сиди смирно и не телепайся, а то в кухне нонче известка с потолка сыпалась. Говорят, что на той неделе погонят наших на суд, тогда поспокойней станет, может, и выберешься отсель в леса. Гуторят, немало туды наших, особливо христиановских, утекло… Давича от Ляхова-генерала приезжал офицерик, читал на кругу предписание, чтоб с беглыми связи не держали, грозился нагайками да пулями… А еще слыхала, в Ардоне перекладины стоят — вешают… На осетинцев они особливо лютые…