Но Валька небрежно махнул рукой, когда Канюков заикнулся об этом.
— А, еще ждать утра! Часа через полтора будем на месте. — Он выдернул ремешок, перехватывающий в лодыжке бродень. Продев в дыры на носках лыж, привязал лыжи к заднему копылу нарты. Топнул ногой, пробуя, как держится обувь без ремешка. Пошутил: — Конь, конечно, не кованый, зато конюшню зачуял! Пойдет без кнута! Рысью!
— Весел ты чего-то, — сказал Канюков.
— А мне чего плакать? — удивился Валька, впрягаясь в лямку. — Мне плакать нечего.
Канюков дернул бровью: тебе, конечно, незачем нынче плакать. Канюкову следует плакать, да? Это хочешь сказать? Что же, может, Канюкову всплакнуть придется… Эх, не то время…
— Не то время! — забывшись, сказал он вслух.
— Чего? — переспросил Валька.
— Время, говорю, не то… Поздно. Ночь. Да и воскресенье, в больнице только сестра дежурная, врача нету.
— Найдем! — сказал Валька. — По телефону разыщем.
— Ночь же!
— К утру дело! Мимо пожарки проходить будем и мимо милиции. Там же всегда дежурные сидят. Круглосуточно. И телефон.
— Точно, — сказал Канюков. Он сказал это своим мыслям — точно, что Валька намерен поднять шум! В милицию торопится, другой дороги не знает. Так что же придумать? Ну что?
Ничего не придумаешь.
Ни-че-го!
— Заезжай в милицию! Валяй! — бросил он, горько кривя рот.
— Ладно, — охотно кивнул Валька.
Нарта моталась по обледенелой дороге от обочины к обочине. Комочки смерзшегося снега испуганно брызгали из-под полозьев, иногда больно стегая Канюкова по лицу. Он не замечал их, как не замечал и ноющей боли в паху. Куда болезненнее было сознавать, что такие ничтожества, как Валька, могут безбоязненно распускать языки, посягая на авторитет человека, заслужившего право… Черт, он совсем позабыл, что не имеет теперь никаких прав. Да, не то время, не то!..
Машинально спасая лицо от брызг льда, он поднял голову и увидал впереди огни поселка. Двойную цепочку фонарей на главной улице, расточительно не погашенную на ночь, и освещенные окна зданий комбината. В окнах жилых домов свет не горел, но его и так хватало, чтобы небо над поселком было не черным, не темносиним даже, а белесым. Это белесое небо поддерживалось гигантским столбом тоже белесого дыма над вечно дымившей электростанцией. Тайга осталась позади. Позади оставалась дорога к поселку. Теперь поселок надвигался на Канюкова, как надвигается туча, от которой некуда, спрятаться.
Они двигались, провожаемые оголтелым брехом собак, преследуемые особенно нахальными, еще более сатаневшими при попытках Бурмакина отогнать их от нарты. И Канюков на время забыл обо всем, кроме собачьих зубов, лязгавших около его беспомощного тела. Наконец нарта остановилась.
— Брысь, я вас! — загремел Валька.
Собаки отпрянули, напуганные взмахом перехваченного за стволы ружья, а Бурмакин проворно взбежал на высокое крыльцо, очень знакомое Канюкову. Слышно было, как шоркнула по половицам облезшей клеенчатой обивкой входная дверь, донесся обрубленный затворенной дверью окрик:
— Эй, есть кто живой?
И все смолкло. Даже собаки успокоились и подходили по очереди, чтобы обнюхать неподвижного человека и равнодушно потрусить прочь.
Потом раздались приглушенные расстоянием голоса, снова хлопнула дверь, и обледенелые доски крыльца загремели под торопливыми шагами.
— Яков Иваныч, как ты это, а?
Канюков по голосу узнал старшину Леменчука и, принимая соболезнование за осуждение, не сомневаясь уже, что Валька успел все рассказать, буркнул:
— Да так… вышло. — И потому что скрывать было бы теперь смешно, сказал с горькой иронией над собой. — Повезло, в общем. Он же меня и узувечил вдобавок.
— Он? — глазами показал на Вальку старшина.
Канюков приподнялся на локтях и, проглотив слюну, сказал:
— Нет. Лось же…
— Бурмакин опять сохача завалил? Си-лен па-рень! — вроде даже обрадовался догадке старшина, не утруждая себя размышлениями о том, как мог убитый Валькой лось изувечить кого-то.
Канюков недоумевающе посмотрел на милиционера, потом — уже совсем по-другому, что-то напряженно обдумывая, — на Вальку.
А Валька весело усмехнулся и, поправляя висящее на плече ружье, спросил то ли Канюкова, то ли Леменчука:
— Так что же, врачу надо звонить? Или везти в больницу?
Леменчук переступил с ноги на ногу, а Канюков неожиданно заговорил жестким, всегдашним канюковским голосом:
— Ладно, не твоя забота. Ты, — кивнул он старшине, — ружье у него забери. И патронташ тоже. Как вещественные доказательства.
Валька продолжал было улыбаться. Но вот глаза его посерьезнели, стали растерянными, и только губы все еще не то улыбались, не то кривились.
— Ты… что? — недоверчиво, споткнувшись на двух коротких словах, спросил он. — Всерьез?
— Показания будешь давать потому властно, одним углом рта, сказал Канюков. — Следствие установит, чья пуля в звере.
Парень молчал. Потом жалкая улыбка на его губах превратилась в злую и презрительную усмешку, глаза стали узкими, мутными, как у готовящегося к прыжку зверя. Но — не прыгнул, хотя Канюков на момент сжался, ожидая этого.
— Ловко! — с какой-то неестественной веселостью выдохнул он наконец, запаленно схватил ртом воздух и, передав старшине двустволку, начал медленно отстегивать патронташ.
Как бьют тревогу
1
Старший конюх подсобного хозяйства при комбинате — подхоза, как называли в поселке, — Александр Егорович Заеланный{1} вышел из дому вовсе не для того, чтобы чесать язык с бабами. Вышел наколоть дров, потому что жене подходило время топить печь, а дров он обещал наколоть с вечера, да запамятовал. И надо же было черту в этакую рань вынести на крыльцо Пелагею Бурмакину, поди ж ты!
— Ране-енько ты нынче за работу принимаешься, сосед! — пропела она и только после того спохватилась. — Здравствуйте вам, Александр Егорыч! Бог помочь!
— Спасибо, — ответил он, хотя в бога не верил давным-давно.
— Дрова колешь хозяйке? — спросила Пелагея.
— Капусту рублю, — последовал неожиданный ответ.
Пелагея захихикала:
— И всё-то вы, мужики, над бабами изгаляетесь. Нет чтобы честь честью ответить женщине.
— Сын-от в тайге? — поинтересовался Заеланный, главным образом для того, чтобы перевести разговор.
— В тайге, дядя Саша. Там.
— Опять этого… браконьерствует? Мало денег переплатил?
— Сказал, что за глухарями. Тока какие-то искать.
— Бить его некому, — свел к переносице густые брови Заеланный. — А ты куда собралась? До ветру, что ли?
— Тьфу, бесстыжий! Воскресенье сегодня, на базар. В райпе-то одна консерва из овощей, мало что нас к Крайнему Северу по снабжению отнесли.
— Грамотная! — усмехнулся в прокуренные усы старик.
— Да уж грамотная!
— А в численник смотришь? Или нет?
— Чего я в нем не видала, в численнике?
— Того, что месяц нынче какой? Апрель? Вот и посчитай, сколько времени свежего подвозу нет. Навигация в сентябре закрылась, звон когда!
Заеланный надул щеки и с силой выдохнул воздух, так что ржавые усы его зашевелились. Собрался сказать еще что-то, но только безнадежно махнул рукой, буркнув:
— Была бы ты поумнее…
— Мне моего ума хватит. Твоего не пойду занимать, не бойся.
Он добродушно рассмеялся:
— Ох, Пелагея Васильевна, Пелагея Васильевна! Моего ума мне и самому не хватает, верно тебе говорю. Я все больше на совесть стараюсь надеяться.
У соседей звякнула щеколда, и Валька Бурмакин, в расхристанной телогрейке, с тощим рюкзаком на одном плече, остановился в калитке, загораживая широкими плечами улицу. Обшитые камусом, лыжи полетели в угол тесного дворика.
— На совесть? — громко и язвительно переспросил он. — Эх ты, хрен старый! Там, где совесть была, знаешь что выросло?
Не стесняясь матери, он бросил неприличное слово.