Расплываясь фиолетовыми пятнами по столбикам цифр, на ведомость падали крупные, гулкие слезы. Одна за другой, скатываясь по закаменевшим щекам. Медленно, очень медленно Настя покачала головой:
— Не будет… свадьбы…
Растерявшийся Фома Ионыч суетливо пережевывал губами и проглатывал несказанными какие-то слова. Наконец решился — обогнув стол, робко встал за плечом внучки. Заговорил, сбиваясь:
— Ну вот!.. Нашла по чем убиваться!.. Эка беда!.. Слышь меня, еще не такого сокола облюбуешь. Не сорок тебе годов, слышь?.. Будет с тебя женихов, не бойсь… Девка, не вдова какая с ребятишками!
Судорожно глотнув воздух, Настя закрылась ладонями. Вздрогнули, затрепетали, ходуном заходили под ситцевым платьем плечи. Рассыпаясь по столу, заволновались пряди русых волос, словно под ними рвалась большая, накрытая сетью птица. Боязливо глядя на вздрагивающий затылок девушки, Фома Ионыч беспомощно топтался на месте.
Вдруг Настя, все еще всхлипывая, оторвала голову от стола. Теперь волосы упали на лицо мокрыми, перепутанными космами. Девушка даже не пыталась убрать их.
— Деда… — тихо начала она, всхлипнула и почти закричала. — Деда!.. Наверное, у меня… будет… ребенок…
— К-как?.. — наивно удивился Фома Ионыч.
Не ответив, Настя опять упала годовой на столешницу, зарыдав еще громче.
Фома Ионыч с трудом уразумел сказанное. Похлопал себя по карманам, разыскивая трубку. Нашел и, позабыв, зачем искал, сунул обратно.
— Выходит, обманул?.. — неизвестно для чего спросил он. — Вот, значит, как… Так, значит, и получилось… Да…
За словами ничего не стояло, кроме растерянности. Он снова принялся искать трубку. Найдя, попытался раскурить ее — пустую. Рассыпал спички. Буркнул:
— Чего ж, коли так… Проживем… Будет тебе, не плачь! Всяко бывает в жизни… Всяко… — и, позволяя прорваться обиде и горечи, закричал, стуча кулаком по столу: — Паскуда он, вот кто! Паскуда! Не человек!
Потом вспомнил, что не знает, кому адресовать ненависть:
— Колька Буданцев?..
— Борис… — глухо ответила Настя и, поясняя ему или поправляя себя, отрекаясь, добавила: — Усачев…
25
Резиновым сапогам по инструкции не полагается сушиться на плите. Но иначе сапоги не успевают просыхать за ночь. Разные это вещи — писать инструкции и следовать им, даже когда дело касается только сапог.
Василий Ганько взял свои, стоявшие на краю плиты. Потянул с веревки портянки.
— Кинь и мои, Васек! — попросил Воронкин, нежившийся в постели.
Ганько, словно не слыша, пошел к своей койке обуваться. Воронкину пришлось выкрикивать ругательстза ему в спину:
— Сука, гад! Трудно заодно протянуть руку? Где у тебя совесть, падлюка?..
— Совесть?..
Ганько гневно выпрямился, ненадетый сапог соскользнул с ноги. Забыв о нем, Василий закурил папиросу, несколько раз жадно затянулся.
— Я не пойду на работу, Никола! — неожиданно объявил он Стуколкину, с молчаливого согласия всех признанному после ареста Шугина бригадиром.
— Тепло зачуял, паскудник? — обрадовался Воронкин новому поводу придраться. — Кричал: бригаду ему, комплекс! А теперь под нары? Попривыкли на чужом хребте ехать…
Вытирая лицо рваным вафельным полотенцем, Стуколкин отошел от умывальника. Повесил полотенце на веревку рядом с портянками Воронкина. Пригладив пятерней мокрые волосы, сказал:
— Ладно.
— Да ты что? — снова вскипел Воронкин, набрасываясь теперь на Стуколкина. — Я за него ломать должен, по-твоему? Он — босяк, а я — черт? Если бы не в бригаде…
— Переживаешь за производство? — насмешливо спросил Стуколкин.
— И переживаю!
— Брось, кому заправляешь! — Стуколкин значительно посмотрел в его сторону. — Я же не оперативник. Понял?
Воронкин встретил его взгляд, мгновение длился поединок взглядов. Пртом зрачки Воронкина вильнули в сторону. Он с ухмылкой повернулся к Ангуразову:
— Значит, будем ишачить за других, Закир? Нам положено…
Дождавшись, пока в последний раз хлопнет дверь на улицу и последний из спешащих в лесосеку рабочих мелькнет мимо окна, Ганько сбросил брезентовые брюки, ногами затолкал их под койку. После тяжелого, заскорузлого брезента мягкая шерстяная ткань костюма казалась невесомой, ласкала своим прикосновением. Распихав по карманам деньги, папиросы, спички, надел пальто — и вспомнил ухмыляющееся лицо Шебутного.
— Твое счастье, что я не пес! Не стукач! — громко сказал он неубранной постели Воронкина…
Обледенелая, норовящая выскользнуть из-под ног дорога сегодня не имела конца. Три километра до Чарыни вытянулись вдвое. До Сашкова Ганько, как ни торопился, добрался только к половине двенадцатого. Совхозные машины в город уже ушли — распутица была не за горами, для шоферов настало горячее время.
— Баянист ваш уехал! С вечера надо было и тебе прибежать, милок, да заночевать в Сашкове, — сказали ему в гараже, но потом обнадежили: — Может, но дороге поймаешь машину. По зимнику еще вовсю ездят.
Его подобрал первый же грузовик.
— В город? — спросил шофер, пользуясь остановкой, чтобы попинать ногой баллоны: держат ли воздух?
— В город, — кивнул Ганько, берясь за борт.
— Лезь в кабину, заколеешь в кузове. По такой дороге быстро не поедем, хотя и с цепями. Порожняк на такой дороге — гиблое дело… Тянуться будем…
Шофер скромничал. В кузове громыхали пустые железные бочки, норовя выпрыгнуть. И обмотанные цепями скаты умудрялись пробуксовывать. Машину швыряло из стороны в сторону, особенно сильно занося на поворотах. Но красная стрелка спидометра редко отбегала влево от цифры „30“.
Километрах в двадцати за Сашковом дорога, словно маленькая речка в широкую полноводную реку, выплеснулась на шоссейку. Навстречу стали попадаться машины, чаще других лесовозы. Порожняк. С ними разъезжались, почти не сбавляя скорости. Зато маленький, крытый парусиной ГАЗ-69 заставил шофера врубить первую.
— Милиция, — объяснил он.
Ганько схватился за голову, проклиная свое счастье:
— Черт, мне же к начальнику милиции вот так надо, — провел он ладонью по горлу.
— А что? — во взгляде шофера появилась настороженность.
— Да насчет прописки…
— Автоинспектор поехал, уж я знаю, — успокоил шофер. — Начальник всегда впереди сидит. А этот — в угол забьется, вроде-пустая машина. Сегодня полетят талоны, будь уверен!..
Когда машина подрулила к городской чайной, Василий вынул деньги, спросил:
— Сколько?
— Червонец-то дашь, наверное? — вопросом ответил шофер. — В кабине ехал, как барин…
Протянув две пятерки, Ганько взглянул на часы: без четверти три!
— Далеко милиция?
— Вон, за угол повернешь, дойдешь до площади. Там спросишь. Недалеко…
По городу Ганько шел с некоторой робостью: отвык от множества незнакомых людей, прямизны улиц, отовсюду следящих за тобой окон.
В старом каменном доме, где разместилась милиция, второй этаж умудрялся прятаться за первым, за сильно выступающим карнизом над окнами, отодвигаясь от него, словно боялся упасть вниз, на посыпанную песком обледенелую панель.
Кабинет начальника — наверху. Туда вела скрипучая деревянная лестница. У каждой ступени был свой, особенный скрип, свой голос. Они словно переговаривались, рассуждая, зачем это человек идет в милицию. Добровольно, без милиционера сзади.
Самому Василию это казалось странным, невероятным. Он старался так ставить ногу, чтобы ступеньки не могли переговариваться. Толкнув обшитую черной клеенкой дверь, остановился у высокого деревянного барьера.
— К начальнику можно? — спросил он у сидевшей возле пишущей машинки девушки совсем не милицейского вида.
— Пройдите, — показала та круглым подбородком на дверь слева.
Вздохнув, Ганько постучал.
— Да, да, — глухо донеслось из кабинета.
Майор Субботин смотрел равнодушно, выжидающе. Видимо, он не был занят, Ганько не оторвал начальника от работы. На письменном столе лежал раскрытый кулечек с розовыми конфетами — подушечками. Чернильный прибор и телефон, сколотые булавкой рукописные бумажки.