А баянист, сцепив челюсти, приникая к мехам внимательным ухом, слушал его жалобы.
Он не жаловался.
Не таков, чтобы жаловаться, нет!
14
В воскресенье случилось небывалое.
Накануне топили баню. С утра, как повелось издавна, занялись «бабьими» делами. Пришивали пуговицы, латали неоднократно прожженные за неделю спецовки, рукавицы. Кому не стирали белье в Чарыни, тот пользовался остатками теплой воды в бане и стирал сам.
Со всеми этими делами управились часам к одиннадцати. Началось приготовление обеда, что у мужчин отнимает уйму времени. В будние дни тут выручала Настя, никогда не отказывавшая в помощи: подогревала, варила или доваривала к возвращению с работы. В субботу и воскресенье ее стеснялись затруднять, скажет еще; надо совесть иметь! И действительно, надо!..
Но вот закурена сладкая послеобеденная папироса, прибрана нехитрая посуда.
Николай Николаевич Сухоручков опрокинул на стол ящичек с костяшками, повел по сторонам глазами: как отнесутся к этому всегдашние партнеры?
Развалившемуся на койке Тылзину не хотелось менять положение.
— Успеешь еще побывать в козлах, — сказал он. — Не торопись. Борис вроде за баян взяться хочет…
Это была просьба, и Усачев услышал ее. Усмехнувшись, — хитер, мол, Иван Яковлевич! — бережно вынул из футляра баян.
— Только не заупокойное чего! — попросил Коньков. — Воскресенье, такой день. Красным в численнике пишется. Христос воскрес, значит.
Сухоручков, знаток церковных праздников, закрутил головой:
— Ни дьявола ты не понимаешь, Никанор! Он же на муки воскрес… хотя, тьфу! Верно ведь, после мук… Все равно, Борис, не слушай Конькова. Давай что-нибудь задушевное, вроде «Лучинушки»…
Но Усачев, усмехаясь, трижды проиграл гамму, любуясь быстро бегающими своими пальцами. Только после того, изменив позу на менее строгую, начал вальс и сам стал тихонечко подпевать баяну:
С берез, неслышен, невесом,
Слетает желтый лист.
Положив локти на стол, Сухоручков ткнулся в ладони подбородком.
И вот он снова прозвучал
В лесу прифронтовом,
И каждый слушал и молчал
О чем-то дорогом…
Это неожиданно вплелся чистый, приятный тенорок Василия Скрыгина, хваставшего, что был взводным запевалой. Борис дождался перехода, кивком головы предупредил певца.
Так что ж, друзья, коль наш черед —
Да будет сталь крепка!..
Коньков в такт мелодии покачивался всем корпусом, положив на колени кисти больших рук с желтыми от махорки пальцами.
— Эта в самый раз, — сказал он, когда и баян и певец замолчали. — Хотя тоскливая, но не так…
Договорить ему не пришлось — в дверь негромко, но настойчиво постучали. Усачев удивленно приподнял брови, Иван Яковлевич взглядом показал ему на стену — соседи, кто же еще! — и крикнул:
— Давайте, давайте, ребята, чего там!.. — и вдруг стремительно махнул ногами в белых шерстяных носках, чтобы быстрее подняться. Уселся, заелозил ладонями по одеялу, расправляя его.
В дверях, с вороватым любопытством оглядывая помещение, стояли три незнакомые девушки. Они переминались, давясь смехом, каждая норовила спрятаться за подруг. Наконец та, что оказалась впереди, набралась решимости заговорить:
— Здравствуйте… Мы к вам в гости. Не выгоните?
— Все равно не уйдем, — постращала из-за ее плеча другая и фыркнула в ладонь.
Скрыгин в великом смущении перебирал подол не заправленной в брюки рубашки. Тылзин, кося глазом, ловил ногой ускользающий полуботинок: Сухоручков пятерней приглаживал волосы. Только Усачев с Коньковым нисколько не потерялись.
Коньков продолжал сидеть, не изменив позы, разве что перестал раскачиваться. А Борис, положив баян на скамью, поднялся навстречу гостям:
— Здравия желаю, девушки! Проходите, проходите, чего же вы в дверях стали?
— Спасибо, пройдем! — отозвалась заговорившая первой. — Снегу бы не нанести. У вас и голичка нет катанки обмахнуть…
Продолжая держаться стайкой, сделали несколько шагов от порога, приостановились.
— У нас не холодно, — глядя на их припудренные снегом пальто, сказал Тылзин.
— Раздевайтесь, садитесь, — поддержал Усачев.
Скрыгин, успевший надеть поверх белой рубашки гимнастерку, двигал к столу скамейку.
— А Фома Ионыч разве не здесь живет? — поинтересовалась та, что грозилась не уходить, — черноглазая, с чуть припухлой верхней губой, что придавало лицу капризное выражение. — Мы думали, подружка тут, Настя.
— А мы думали, что вы к нам пришли! Обрадовались… — всплеснул руками Борис, изображая огорчение.
Заговорившая первой освобождалась от пушистого белого платка, концы которого были связаны сзади, на шее. Ее зарумянившееся от мороза или преодолеваемого смущения лицо казалось совершенно круглым. Сбросив платок, тряхнула светлыми волосами. Открывшийся лоб отнял у личика круглоту. Девушка поискала глазами, куда повесить пальто, и призналась:
— Мы к вам и пришли. Баян послушать. А Насте надо одно дело сказать.
— Настю мы сейчас вам добудем, — Сухоручков прошел к смежной прирубу стене. Постучал костяшками пальцев. — Настя! Настюха! Девки тебя спрашивают…
Та не заставила долго ждать. Девушки уселись рядком на скамейке, повели разговор о сашковских новостях.
Киномеханик и завклубом Виктор Осокин отремонтировал аппаратуру, уже показал две новые картины, страсть до чего интересные: «Дело Румянцева» и «Разные судьбы». Стешка Попова выходит замуж за совхозного агронома. Ну да, за этого, в очках. Председательшу вызывали в район, вернулась сердитая — видать, не похвалили… Сережка Струнников, что на целину уехал, письмо прислал. Не домой, а ребятам… Хвастается, известное дело…
Разговор был уступкой правилам вежливости. Ясно, что не ради этого разговора пробежали девчонки тринадцать километров.
Лучше всех понимал это Борис Усачев, встречавшийся время от времени с любопытствующим взглядом черных или серых глаз. Взгляды бросались исподтишка, полуопущенным ресницам надлежало подчеркивать тайность взглядов и украшать их.
Девушки, как на подбор хорошенькие, сознавали приятную неожиданность своего появления здесь. Внимание, которым окружили их мужчины, по праву принадлежало им. Но следовало показать, что и по праву принадлежащее внимание якобы не интересует нисколько, показать именно так, чтобы разгадали это самое «якобы»…
Наконец они соблаговолили вспомнить об окружающих. Самая бойкая, оказавшаяся знаменитой по всему району плясуньей Наташей Игнатовой, уже не исподтишка оглянула помещение.
— А у вас ничего тут. И обои славненькие, правда, Тося? — толкнула она локтем подружку, девушку с капризным лицом.
Та согласилась, тоже предварительно посмотрев вокруг, по разглядывала не обои, а не по-мужски умело заправленные койки, не покрытые ничем тумбочки, убогую посуду на плите:
— Славненькие, ага!
— Плохо, что керосин… — кивнула на лампу третья.
Настя, чувствуя себя в какой-то мере хозяйкой, решила обойтись без вступлений:
— Вы сыграли бы что-нибудь, Борис!
— Верно, сыграйте!
— Ох, я к баяну прямо совершенно неравнодушная! — вздохнув, подняла к потолку глаза Тося.
— А что бы вы хотели? — щедро спросил ее Борис, устанавливая на коленях инструмент.
— Что-нибудь классическое…
— Все, что вам угодно…
— Ой, тогда «Рябинушку»! Ладно?
Борис картинно склонил голову, принимая просьбу. Словно проверяя готовность инструмента, пробежал ловкими пальцами по ладам. Потом вздернул подбородок, отчего светлые, чуть волнистые волосы легли пышнее. Начав со вступительного проигрыша, дал волю баяну.
Девушки переглянулись и, подождав начала следующего куплета, довольно согласно и стройно подхватили сначала мелодию — не разжимая губ, а со второй строчки — слова песни. К ним присоединился Скрыгин, потом Сухоручков.