За его спиной тихо молился монах, приведший его в храм. Челяднин повернулся к монаху, со страхом сказал:
– Отче, грешен я… Не могу пред ликом его крестом осенить себя.
Неожиданное признание Челяднина словно бы смутило монаха. Он прервал молитву, поднял глаза на икону, долго, неотрывно смотрел на нее.
За алтарем, под крутыми сводами, сырой холстиной висел мрак. Тишина и покой стерегли каждый шорох.
– Разумею тя, сын мой, – неожиданно громко промолвил монах, словно хотел отпугнуть эту прислушивающуюся тишину. – Став послушником, поперву також неволил себя… Грешною мыслию терзался, что – не Бог он… Ликом, истинно, он человек. Грешно крест пред человеком возносить. Но потом уразумел всей душой своей, аки доступно уразуметь пребывающему в мире оном, что он бо и есть истинный Бог, иже на небе и в душах наших.
– Просвети, отче!..
– Пред ликом его, сын мой, душа яко бы вновь нарождается: вся худь и скверна вон исторгаются из нее, остается добро, и свет, и радость велия.
– Истинно так, отче… Дух ободряется, будто к свету приходишь. Доведи, отче, сила какая в нем?
– Сам како мнишь?
– Мысли мои неясны, отче… Мню, мастера искусность тайная.
– Оные образа искусней писаны: колер паче леп, золото чище… Святой Петр, митрополит московский, писал многие иконы святые, видом чудные… Святой Феодор, архиепископ Ростовский, писал також многие иконы чудные… На Москве обретается его письма икона – деисус, у святого Николы на Болвановке. Доводилось тебе ее зреть?
– Доводилось, отче… Чудный образ!
– Вельми искусный, преславный Феофан, родом гречин, расписавший церкви каменны по градам заморским и русским… На Москве им расписана Благовещения святой богородицы, Святого Архангела Михаила да Рождества Богородицы. Стоял ты пред теми росписями, сын мой?
– Стоял, отче… Многажды стоял. В отрочество, в юность и в зрелость.
– Тако ли тя очищал вид их?
– Не так, отче…
Монах вдруг как бы смутился, задумался. Лицо его стало еще суровей и холодней. Глаза засветились тревожными сполохами, словно его напугал ответ Челяднина.
– Греховное глаголем мы, сын мой… Да простится нам ныне и присно!
– Что же греховное, отче? – спросил растерянно Челяднин.
– Всякий образ очищает, сын мой. Мы же искусились противным. Прости нас, Господи, и помилуй!.. Дабы впредь не впасти нам в греховное, сын мой, аз буду лише глаголить. Ты смолкни и внимай.
– Как велишь, отче.
– Внимай, сын мой, да поможет мне Бог изречь истину. Не тайная искусность мастера делает сей образ таковым, сын мой, но богодухновенность. Да, сын мой, богодухновен образ Спасителя, писанный преподобным отцом Радонежским, Рублевым в прозвании. Его десницу, яко и десницу Моисея, составившего нам святое писание, направлял сам Господь. Блаженны чистые сердцем, как писано, им дано лицезрение Бога. Блажен и чист был преподобный отец Ондрей… Все в нем стремилось к Богу и принадлежало Богу. Он жил и творил во имя Господне. Он ничего не придумывал. Придумывает угождающий… Он созерцал горнее и поднялся до сего горнего, кое есть предел всего сущего.
– Чудно сие, отче! Трепетом меня объяла твоя повесть. Разумею теперь незабвенность его имени.
– Бог уберег его от забвения, сын мой. Не озари его Господь своим светом, не написать бы ему сего образа, как и иных, сему подобных. И не возросла бы о нем молвь велия, и не восстал бы он так высоко надо всеми искусными и мудрыми. Ныне в Стоглаве уложено: «Писати иконы с древних переводов, како греческие иконописцы писали и како писал Ондрей Рублев». Обаче, сын мой, живи он о сих[60], не статься бы его великим писаниям. Ныне избранному не возмогша принадлежать лише Богу. Ныне сильные и предержащие власть душу и просуг его под себя имут – нудьмо, иль златом, иль ухищрением дьявольским. Оттого-то и несть на Руси теперь столь великих творителей. Есть угождатели, притворники, сребролюбцы да бедники, нищие духом… Тщатся достать бессмертия, угождая не Богу, а господину. Но не любовь к господину должна подвигать творителя, ибо будет он раб, и не любовь к ближнему, ибо будет он слеп, и не любовь к отечеству, ибо родные кущи затмят в ней веру.
– Как же, отче?.. – растерянно глянул на него Челяднин. – Помилуй Бог! Любовь к отечеству?!
– Истинное отечество – вера, сын мой. Толико ею должен жить творитель, ею питаться… Любовь к славе и злату сделает его слабым, жажда райской обители – бесстрастным, понеже людская бесстрастность и беспорочность единообразна, яко нетекущие воды озера. Феофан был могуч в письме, вознесен надо всеми искусностью рук своих, да не чужд был он славы и злата. Имя свое высоко воздвигал, честь свою держал ревниво, через то не дано ему было горнее, ибо что высоко в человецех, мерзость есть пред Богом.
– Разве просуг – не дар Божий? Како же Господь обрекает его забвению?
– Господь одаривает и зрит – камо дар его смертный простой устремляет? Ко его ли божественным высям, брегя и лелея в душе своей ниспосланную ему благодать, иль на пристяжание земных радостей? Пристяжателей Господь обрекает. И обличающих обрекает. Несправедливы бо суть они. Злых – наказует, ибо зло творителя есть оружье для злых. Добрых – развенчивает, ибо истинное добро в руце Божией. Мнозе призванных, яко писано, мало же избранных.
Монах вдруг смолк, опустил голову, пряча глаза… Омраченность своей души он не хотел выказывать ни Богу, ни человеку.
– Пошто рек мне о сильных, ведая, что я боярин? – тихо спросил Челяднин.
– Не тебе рек, сын мой, – Богу. Ты – боярин, обаче сила твоя не в том. Сила твоя в разумении Бога. К Богу придешь ты…
– Пошто речешь так?
– Вижу тя… Душу твою.
– Имя мое знаешь?
– Не ведаю имени. Имя твое – от людей, душа – от Бога. Имя может быть высоким, душа – низкой.
– Спаси Бог тебя, святой отец!
– Пошто благодарствуешь? Не лестью одариваю… Душу твою узрел пред ликом его. Не сокрыта от глаз его нечистьбы и двудушия. Притворник жалок пред ним, чистый – просветлен.
– Не чист я, отче…
– Истинно, сын мой… Наиблаг токмо един Бог. Помолимся, сын мой, во имя его, да спасет он нас.
Монах принялся усердно молиться. Челяднин тоже прочел молитву… От скопившейся в храме тишины позванивало в ушах – это отвлекало Челяднина. Молитва его получилась нестройной, с пропусками. Он укорил в душе сам себя, сосредоточенно, слово в слово повторил молитву.
Монах словно забыл о нем. Челяднину хотелось попрощаться с ним, но отрывать его второй раз от молитвы он не решился. Тихо отступил, последний раз посмотрел в глаза Спаса – они истово, как благословением, осенили его спокойствием.
6
Время клонилось к полудню. Оттепель расквасила дорогу, и лошади шли тяжело, то и дело сбиваясь на шаг, а Челяднин все торопил, торопил своего возницу.
– Да уж не даю им, борзым, передыху, – оговаривался по-доброму возница.
– Погоняй, погоняй!
– Эка докука! Верст-то десять, не боле…
Возница вез боярина от самых Великих Лук и давно приноровился к его покладистости. Мог и поворчать, и посамовольствовать – все сходило ему с рук. Даже советы решался давать, которые Челяднин, так же как и его ворчание, принимал со спокойным молчанием.
– В деревеньку бы звернуть – поснедать?
– Погоняй! Не помрешь за десять верст.
– А деревенька-то ладная! Видать, дворовая[61]. Наши, великолуцкие, тожа кадась ладными были… Нынеча совсем зануждались. По дву раза на году походы, и все через Луки. Последний хрен без соли доедаем!
Челяднин не слушал возницу; закутавшись в шубы, полулежал на войлочном приспинье саней – напрягшийся, зоркий, нетерпеливый…
По дороге тянулись обозы – в Москву, из Москвы… Возница не пропускал ни одного встречного.
– Эй, московиты! – кричал он задорно. – Почто Москву отодвинули? Еду-еду – не доеду!
– К доброму гостю Москва навстречу катится, а от худого – пятится! – отвечали обозники.