– Махонь! – позовет кто-нибудь из парной.
– Эге! – отзовется Махоня и насторожит ухо.
– Похлещи-кось, Махонь!..
– Похлещу, – спокойно отмолвит Махоня, не спеша встанет с лавки, выберет по руке веник, пойдет распаривать в котле. Отхлестав, вернется в предбанник – взмокший, рдяной от пара, с тяжелой одышкой, выпьет жбан квасу, снова усядется на лавку и непременно начнет поучать: – Поперек хребта не ходь веником: жги не будя! Погуляй перво промеж лопат да по хребту – жга и проймет, ажио до самых ребер!
– От твоих плеток жга небось до самых кишок пронимает?
– Се кому как! Кой по-зряшному страждет, тому лихо! Кой по заслуге – тому как с женкой на палатях!
Так и сечет Махоня спины: днем – веником, вечером – плетьми и розгами.
Вечером, лишь отслужат молебен в полках, бегут к нему наперегонки провинившиеся. Каждый старается прибежать первым: первого Махоня не сечет. Таков у него обычай. Не сечет он и последнего… Но последним быть непросто – тут уж как Бог даст.
Идут к нему и пехотные людишки, идут посошные, случается, и конный заработает розог, но совсем редко: конным в войске вольготье, не то что пехоте. Пехотные всегда терпят самые большие лишения, и дерут их почем зря из-за каждого пустяка: то по нужде сходят не там, где надо, то кусок хлеба припрячут на черный день, а десятский вытрусит, то тот же десятский застанет за игрой в кости – и за все розги! Храпишь ночью – розги, прозевал огонь под котлом – розги, отлучился не вовремя – розги. Не послушался с первого слова десятского или сотского – плети. За драку и брань меж собой – плети, а если мародерствуешь – и под палки поставят. Украл петуха или курицу – пять палок; украл поросенка или овцу – дюжину; а за барана и все две, да еще в уплату алтына три, которые положит казна, а за них, ежели не ляжешь животом на поле брани, отрабатывать надобно после похода.
Посошных секут реже – они вне войска: строгостей у них поменьше, и надзор за ними послабей. У посошного одно дело – подай или подвези. Не поспел вовремя – старшина съездит в зубы, и дело с концом. Каждый старшина бережет спины своих людишек: на посеченный горб много не взвалишь. А ежели еще Махоня погуляет – неделю к спине тряпье прикладывать нужно. Оттого и остерегаются посошные старшины слать под розги своих посошников, за великую провинность только отсылают к Махоне. Чаще попадают к нему ездовые: то коня перепоят, то овес утащат и на брагу сменяют или на колеса вовремя дегтю не положат… Заскрипит колесо – а остановиться боже упаси! – и старшина тут как тут и крутым матом да батагом через спину… А ежели не в духах, без мата и без батагов, смиренно, как праведник, скажет:
– Вечером-ка явись!..
Вечером, еще более не в духах, позабыв, кто в чем виноват, начинает допытывать явившихся:
– Чем винил?
– Колесо затер: дегтю не положил…
– Врешь, братец… А ежели и не врешь – все едино, чтоб поприглядистей был. Давай-ка лоб!
Поставит старшина мелком на лбу метку-чертку, всыпет Махоня за эту чертку дюжину розог. Две чертки – две дюжины. За три – три! Ежели поставят на лоб крест – получать плети. За один крест – полдюжины, за два – полную. Иного счета нет: исстари так уложено, и исстари неизменно все так и ведется. Десятские, и сотские, и тысяцкие, и головы стрелецкие, и даже воеводы – все метят провинившихся чертками и крестами.
Так и идут виновные к Махоне с мечеными лбами. А ему большого ума не надо: поглядит на лоб и отстегает ровно по метке. Шельмовать не шельмуют. Всякий метчик, старшина то, иль десятский, иль сам воевода, поставит метку и непременно скажет:
– Гляди, Бог шельму метит!
И каждый вспоминает сто раз слышанную, рассказанную и пересказанную притчу о шельмеце, которого Бог на всю жизнь отметил, и страшится стереть метку, и несет их к Махоне все, сколько бы ему их ни поставили.
Первого Махоня не сечет. Первый сидит при нем и подает ему розги, окатывает водой отсеченных, привязывает и отвязывает их от лавки. У Махони такой обычай… Не сдуру, не с блажи держится его Махоня. Ему всегда требуется помощник, вот и милует он первого, чтобы тот с охотой и старанием помогал ему.
10
Копейщик, у которого царь на смотре копье пробовал, поспел к Махоне первым. Бешено, как впервые взнузданный конь, мчался он. Три креста поставил ему тысяцкий. Только ноги могли спасти его от полутора дюжин Махониных плетей. Не встал бы он после них: не той он был силы, чтоб выдюжить такой бой, оттого и мчался как скаженный, обгоняя по дороге таких же, как и сам, надеющихся спастись от тяжелой Махониной руки.
Вскочил он в предбанник, где Махоня уже приготовился к своей немудреной работе, и повалился как мертвый, без единого звука, только брязнулся об пол своим изжелта-бледным лицом.
Махоня плеснул на него водой, посмыкал за бороду, попинал легонько в зад. Копейщик очнулся, показал Махоне лоб.
– Ох, мама кровная! – ужаснулся Махоня и присел перед ним на корточки. – Ну, подымась, подымась, – стал он ласково приговаривать и помогать копейщику подняться на ноги.
Копейщик поднялся, шатаясь, подошел к кадке с водой, бултыхнулся в нее головой.
– За что ж тебя так, родимай?
– За царя… – просипел копейщик.
– За которого-то быть царя?
– За нашего… батюшку Иван Васильча!
– Господи! – прошептал Махоня и перекрестился. – Что ты?..
– А ништо… Мы с ним – как с тобой… Погутарили про воинское дело… Копье он у меня… взял!.. Этак половчил в руке… и – в землю!
– Ты ж чаво?..
– А я ничего…
– Ишь ты! А плетки – пошто?
– Копье-то… не встрянуло!
– Ух, матерь кровная! – снова ужаснулся Махоня.
– Дык, теперь што? – радостно сказал копейщик. – Теперь ништо!
– Верноть, – согласился Махоня. – Бог тебя послал нонче первым, а первого я не секу.
Копейщик сел на лавку, откинулся головой к стене.
– Посидь, посидь, – сказал ему Махоня, – а я по нужде отойду. Како зайдут яшо, так и почнем.
Махоня вернулся с улицы, а в предбаннике уже сидело пятеро. Подпоясался Махоня красным кушаком, хлебнул квасу, потер ладонью меж жирных ягодиц и ласково поманил ближнего:
– Не бось, родимай! Розга, она что мать родная, сечет и ум дает!
Мужичок от страха не мог и кафтан с себя снять.
– Подсоби, – сказал Махоня копейщику.
Копейщик споро раздел мужика, уложил на лавку, пристегнул руки-ноги ремешками. Махоня неторопливо вынул из кадки розгу, протащил ее сквозь сжатую ладонь, покачал в воздухе, словно примеряясь, и без замаха, будто вполсилы, стеганул по напряженной, потной спине. Мужик даже дернуться не успел, но заорал так, что Махоня отступил в удивлении и заглянул ему в лицо.
– Больноть? – спросил он ласково.
– Дюжа… – простонал сквозь зубы мужик.
– Далей полегчей будя, – так же ласково сказал Махоня и снова полосонул через спину розгой.
…Пока он высек первых пятерых, явилось еще человек тридцать. Расселись по лавкам, угрюмо, безмолвно, как перед покойником. Изредка кто-нибудь вышепчет: «О, Господи Исусе Христе…» – торопливо перекрестится и опять уткнет бороду в кафтан.
Махоня лоснится от пота, хекает в каждый удар – надрывно, как стонет, с руки срываются при каждом ударе брызги пота и падают на иссеченную спину, въедаясь солью в багровые извивы.
Подошел к Махоне один с крестом на лбу – пот с бороды ручейком…
– Хочь перемена, – обрадовался Махоня, увидев крест. – Дай-кось мне плеть, – сказал он копейщику.
Тот подал ему плеть. Махоня стал разминать ее, подбадривая вконец потерявшегося мужика:
– Не бось, родимай! Плетка, она мягчей розги! Плетка рвет, а рваное быстрей гуится. Что ж ты укоил, что плети схлопотал?
– Коня загнал.
– Легко отделаешься, родимай, за грех такой великий! В раю будешь, помянешь Махоню добрым словом.
После трех ударов мужик запросился:
– Погодь, Махоня… Мочи нет.
– Чего ж годеть? – сказал ему ласково Махоня. – Эвон у меня яшо сколь страдальцев! До полуночи не управлюсь. И со счету ты меня сбил, родимай, – сокрушился Махоня. – Чтоб ни Богу в обиду, ни тебе, почну сызнова.