Гражданин и гражданка Галиции!
Говори по-галицийски красиво и правильно!
Не РАТУША, а УПРАВА
Не ХОСПИТАЛЬ, а БОЛЬНИЦА
Не АПАРТМАН, а КВАРТИРА
Не ВЕРБУНКА, а ПРИЗЫВ
Не ФРОЙЛЯЙН, а БАРЫШНЯ
Не ШТРУДЕЛЁК, а ПИРОЖОК
Не ВУРСТИК, а БУЛОЧКА С СОСИСКОЙ
Снизу кто-то дописал маркером:
Надпись уже немного выцвела. Я прислоняюсь к плакату головой – окно за ним приятно холодит – и закрываю глаза. Ехать мне долго, до конечной, автобус идёт сквозь половину Пшемысля. Стоит подремать – я уже неделю не высыпаюсь. Главное, именно подремать, а не заснуть, потому что в кармане моей куртки – бумажник, и мне некуда его переложить, я сегодня в юбке. Я прижимаю его ладонью, засунутой в карман, и думаю, что снова не рассчитала и оделась слишком легко. Я засыпаю прежде, чем успеваю сделать какой-нибудь вывод – попросту проваливаюсь в сон, как в чёрную яму.
Прикосновение к плечу мне неприятно.
– Идите лесом, Батори, – бормочу я.
– Барышня, конечная…
Ещё не понимая этих слов – но уже осознавая, что голос мне незнаком – я сажусь ровно, встряхиваю головой.
– Барышня…
Лицо перестаёт быть размытым пятном. Оно кажется мне знакомым. Должно быть, один из зрителей… нет, не то.
– Спасибо, – со сна я звучу хрипловато. С ужасом понимаю, что не смогу встать самостоятельно: меня разбило «волчьей» послесонной вялостью.
– Вам нехорошо?
И голос я этот слышала. Где-то я слышала этот голос.
– Да, простите, у меня сильно кружится голова.
Знакомый незнакомец протягивает мне руку, и я с почти нечеловеческим усилием перехожу в вертикальное положение. Он осторожно подводит меня к выходу – под хмурым взглядом пожилого кондуктора – помогает спуститься по ступенькам.
– Купить вам воды?
– Нет, спасибо. Впрочем… можно холодного кофе?
– Да, минуточку.
Мужчина усаживает меня на остановке и отбегает к ларьку. Возвращается с жестяной банкой, вскрывает её. Дрожащей рукой я подношу кофе к губам, чувствуя себя алкоголиком поутру. Водянистая холодная жидкость просто омерзительна, я глотаю её, как лекарство.
– Может быть, вас проводить?
– Нет, спасибо. Мне сейчас станет лучше.
– Вы уверены? Вы очень бледны.
– Да, это так… Давление упало.
– Ладно, – мужчина неуверенно поводит плечами. – Тогда прощайте.
– Прощайте. Спасибо за помощь.
Он разворачивается и идёт прочь от остановки. Высокий, худой, в дешёвой куртке. У него странная походка – как будто волочит обе ноги позади себя. Я непроизвольно делаю несколько шагов следом. Вот он поворачивает голову, взглядывая налево, и я вижу его профиль.
– Сергусь!
Мужчина оборачивается. Я хочу крикнуть ещё раз, но смущаюсь и только молча смотрю на него. Поколебавшись, он идёт назад. Если смотреть внимательно, видно, что он ступает, как все люди: одной ногой, другой ногой. Но стоит чуть отвести глаза, и снова кажется, что ноги волочатся следом.
– Лилянка?
– Я видел, конечно, зимой по телевизору, в газетах. Но думал, что полная тёзка. Фамилия распространённая, да и имя не самое редкое. Нам же Пеко сказал, что ты умерла.
– Как?
– Машиной сбило. Мы тебя уже отпоминали… А куда ты идёшь сейчас?
Сергусю нет и тридцати, я помню. Но его лицо начало идти морщинами, лоб продолжают залысины. Наверное, выпивает.
– К матери. Письмо несу от родственников из Кёнигсберга – они сейчас в гуманитарном лагере. Она ведь всё там же, да?
– Да. А почему не телефоном?
– Да я же не знаю номера. А домашнего просто не помню. Сергусь, ты никому не говори, что я жива, ладно? Пусть уж так будет.
– Ладно.
Некоторое время мы молча идём по слякоти настолько тоскливой, что странно не видеть в ней жёлтых осенних листьев.
– Ну, а ты как? – вспоминаю я о правилах хорошего тона.
– Нормально. Как все… Работаю вот в конторе на фабрике. Жениться собираюсь…
– На ком?
– Да ты не знаешь. Вот… Пришли почти.
Мы стоим у моего бывшего подъезда. Дверь наконец-то заменили. Всё то время, что я жила здесь, в подъезд вела обшарпанная зелёная дверь с дырой возле ручки. Это в неё всадил топор в приступе белой горячки Пишта Ковач, да так потом и не починил.
– Я, наверное, пойду, – соображает, наконец, Сергусь.
– Ага. Спасибо за кофе и… что проводил. Пока.
– Пока.
Он идёт дальше по улице, в сторону своего дома, а я берусь за ручку и, помедлив, тяну на себя. Подъезд вздыхает мне в лицо подвальной сыростью. Я вступаю в его настороженную полутьму. В этом доме нет фойе, только маленькие лестничные клетки, на которые сразу выходят двери апартманов. Лифт такой крохотный, что способен спровоцировать приступ клаустрофобии. Он скрежещет и подрагивает, и я с опаской посматриваю под ноги: однажды пол начал отходить от стен с одной стороны, как раз тогда, когда мы ехали с Пеко. Отверстие увеличивалось у нас на глазах, и мы прижимались к двери, заворожённо глядя на мелькающие в дыре стенки шахты. Но сейчас, кажется, ничего такого не ожидается.
На последнем этаже стоит незнакомый молодой мужик в майке и спортивных штанах и курит, стряхивая пепел в банку из-под оливок. Смотрит на меня настороженно.
– Здрасьте, – хмуро говорю я и подхожу к лесенке. Ажурная, из чёрного чугуна, очень изящная и очень… узенькая. Не больше метра в ширину, перила только с одной стороны. Подумать только, когда-то я бегала по ней, сломя голову (и как только, правда, не сломала?). Четыре года назад, да? А как будто в прошлой жизни. Я поднимаюсь – от шагов чугунные ступени слегка подрагивают – и толкаю дверь на чердак.
У плиты стоит невысокая полная женщина. Она сосредоточенно жарит голубцы. Я здороваюсь, и мать поднимает на меня глаза. На её лице не проступает ни тени какого-либо чувства.
– Проходи в комнату, – кидает она мне.
Тут всё по-другому. Вместо старинных зелёных обоев – какие-то кремовые, крапчатые. Пол ровно покрашен. Лежака больше нет, только диван; гардероб отодвинут к стене. В центре комнаты теперь стоит стол. Я кладу на него конверт с письмом и подхожу к окну. Отсыревшие рамы поддаются с трудом. Осторожно перенося грязные сапоги, я перелезаю через подоконник и иду к краю крыши. Он по прежнему похож на край света. Оглядываюсь: вокруг только пустые крыши. Ни одного человека. Один ветер. Я испытываю краткий и острый приступ счастья.
Иногда, в детстве, мне снилось, что я подхожу к краю крыши, раскидываю руки и прыгаю – вперёд. Меня подхватывает упругий поток, идущий снизу, и переносит на соседнюю крышу. Я отталкиваюсь от неё и лечу дальше. Дальше и дальше, туда, где крыши сливаются с небом.
К высокой серебряной башне…
– Голубцы будешь? – спрашивает за спиной мать. Я вздрагиваю и оборачиваюсь.
– Нет. Спасибо.
Я забираюсь обратно. Конверт вскрыт, письмо лежит рядом.
– Вспомнили, – голос матери полон сарказма. – Когда я в Кёнигсберге жила, знать не желали. Тебя видел кто-нибудь?
– Из знакомых – нет. Да и… Я в капюшоне хожу, лица не видно.
Поджав губы, мать кивает.
– И не надо. Я всем говорю, что однофамилица.
Я не спрашиваю о причинах. Мне всё равно, скажет она правду или солжёт.
Она провожает меня до двери и громко, приветливо – для мужика в майке – говорит:
– До свидания! Спасибо, что занесли!
Он всё ещё курит. Не иначе, как решил разом полпачки скурить.
Домой я возвращаюсь уже практически без сил. Хорошо, что моя смена в гумлаге кончилась – теперь я две недели могу отдыхать. Даже танцевать не пойду – какая радость от танца в этой серой грязи? Отосплюсь, Святая Мать, как же я отосплюсь! Я открываю дверь и застываю на пороге. Похоже, от недосыпа у меня начались галлюцинации: по хатке плывёт запах шкварок, да такой, что в животе начинает бурлить и стонать. С кухни шкворчит. Довольно странно, если учесть, что я живу одна. Осторожно ступая, я подхожу к кухне и заглядываю. Картина чем-то перекликается с той, что я наблюдала меньше часа назад: у моей плиты, держа одной рукой ручку сковородки, а другой – лопаточку, стоит мужчина. На нём повязан мой фартук, а левую кисть защищает моя прихватка. Мне даже не надо видеть его лица, чтобы узнать: тёмные волосы нежданного гостя заплетены в толстую короткую косицу, а я за всю жизнь видела только одного мужчину с такой причёской. И последний раз это было два месяца назад.