— Ты не спишь? — спросила она и не стала ждать его ответа.
Курашев услышал шелест одеяла и потом звук ее шагов — это никогда ни с чем не спутаешь — звука женских босых ног, женское дыхание и шорох движения женщины за своей спиной. И он ждал, когда она подойдет. Она подошла и облокотилась на подоконник, касаясь его уже остывшего плеча своим плечом.
Она проговорила тихо и раздельно:
— Этому нет конца!.. Костя, этому же нет конца. Какая ночь!
Он понял, что Стеша говорит не только об этих прошедших минутах и тишине, а еще и о том, что пережила уже здесь, на этой земле. Он посмотрел на нее. Светились, словно мерцали сами по себе, кончики ее ресниц, брови и весь контур лица, словно кто-то специально очертил ее профиль…
И вот теперь Курашеву до тоски захотелось увидеть ее всю.
Он усмехнулся. Теперь она спросила его:
— Ты что?
— Так.
— Неправда, — сказала она, приподнимаясь на локте над ним. — Ты думаешь. Я знаю, ты сейчас думаешь не об океане. Ты думаешь о чем-то хорошем.
— Да, — сказал он. — Я вспомнил ночь, Стешка. Помнишь ту — у бати.
— Ты сумасшедший, — сказала Стеша.
Не могла же она сказать ему, что вся ее жизнь с ним — продолжение той ночи.
— Ты знаешь, Стешка, — сказал Курашев. — Это смешно, но я видел тебя только девочкой. Я не видел тебя целую жизнь…
…Вернулись они в сумерках.
Посередине комнаты, у стола, вытянув больную ногу и откинувшись на спинку стула, сидел полковник Поплавский. Он был в форме, с Золотой Звездой над орденскими планками, и фуражка его лежала на углу стола.
Стеша замешкалась в прихожей, Курашев вошел первым и замер. Он не знал, что должен делать. А на душе у него сейчас было просторно и чисто. Точно он надышался снега. И он смотрел на полковника так, точно ждал этой встречи и рад был видеть этого человека.
— Ну вот, — только и сказал Поплавский. Курашев все стоял в дверях, чуть улыбаясь, и глядел на него. — Дети твои, капитан, спят… Я застал здесь соседку.
— Ее зовут Жанна. Я очень рад, что вы пришли, — сказал Курашев.
— Я знаю, как ее зовут. Между прочим, мы нашли куски твоего истребителя… А они все летают. Летают вдоль границы. Пока тебя не было, дежурные уже дважды ходили туда.
Курашев промолчал. Он прошел в комнату, сел на тахту, оперся руками о ее края. Теперь он видел полковника сбоку. Полковник не повернулся к нему и не изменил позы.
— А еще я пришел сказать тебе, что ты представлен к боевому Красному Знамени.
И эту фразу он произнес так же спокойно и устало, как и все, что говорил прежде. Вдруг он повернулся — грузно и неловко:
— Но я знаю — дело не в этом. Для меня, для тебя — не в этом дело. Я знаю одно, капитан, нам надо так держать. Знаешь, есть у моряков такая хорошая команда…
Поплавский хотел просто посидеть в комнате с этими людьми и помолчать. Или выпить с ними молча. В кожаной куртке, что он оставил в прихожей, у него был коньяк. И лимон был. Отличный, сочный, запах его Поплавскому чудился даже здесь.
Вошла Стеша и не удивилась, застав его. Она тихо скользнула к мужу и села рядом с ним. Поплавский охватил их взглядом — так похожих друг на друга — и усмехнулся. Ну, а если нужно было говорить сейчас с человеком, которого он посылал на смерть, то он хотел бы говорить о чем-нибудь другом, только не о чужих самолетах.
— Слушай, Стеша, — сказал Поплавский. — Я принес коньяк, там, в тужурке. Давай-ка мы с капитаном выпьем? А? Давай-ка, дорогая…
* * *
И опять Ольгу потянуло к Нельке. Потянуло так неодолимо, что она едва дождалась часа, когда можно будет пойти туда. Ольга шла пешком и заставляла себя не спешить, пила у стойки жгучую, полную пузырьков газированную воду и снова шла дальше, покачивая сумочкой и чувствуя на спине, на обнаженных руках и на икрах ног легкую тяжесть сентябрьского пополуденного солнца.
Нелькин дом из светло-серого кирпича, весь в темных пятнах от круглых крон городских стриженых тополей, показался ей похожим на лошадь, серую в яблоках. Ольга даже засмеялась.
На третьем этаже Ольга постучала. Она была уверена, что Нелька дома. Из глубины квартиры, откуда сквозь щели в двери веял сквозняк, донесся Нелькин голос:
— Не заперто!
Ольга вошла. Нелька в зеленой мужской рубахе с закатанными рукавами, в спортивных брюках и в ботинках стояла спиной к двери перед мольбертом. На нем громоздился большой, строго квадратный холст. Она повернулась не сразу, а еще некоторое время глядела на холст, чуть склонив голову к плечу. Потом она оглянулась и вся еще была не здесь, а там, в холсте, и глаза ее смотрели куда-то мимо Ольги, а лицо, худое, темное, заострилось еще больше и словно постарело. Но она через мгновение улыбнулась и снова стала Нелькой. Она подошла и, пряча за спиной руки, испачканные краской, поцеловала Ольгу в щеку холодными губами.
— Ты молодец, Ольга. Молодец, что пришла! — Она сказала это так искрение, что у Ольги стиснуло горло.
— А знаешь, твой дом — серый в яблоках!..
Нелька забыла, что ее руки испачканы, схватила Ольгу за локти, повернула к свету и засмеялась, закинув голову. И Ольга засмеялась тоже…
— Ты чудо! — воскликнула Нелька. — Ты настоящее чудо. А я напишу этюд этого дома.
Когда они обе успокоились и когда сели у стола, Ольга наконец увидела то, что было на холсте.
В какой-то большой комнате, скорее всего в зале, это было еще неясно, на поставленных один к одному стульях сидело несколько человек. Руки их лежали на коленях одинаково, но разные были эти руки. И одежда на них была непривычно парадной. В центре мужчина в черном пиджаке, в белой рубашке с галстуком — широким и туго затянутым, справа от него — женщина, тоже в костюме и в белой блузке с украинской вышивкой по воротнику. Слева молодой стриженый худой парень с длинной шеей. За их спинами еще двое, одни контуры, Все они смотрели напряженно, словно позировали перед фотоаппаратом — таким громадным, с чехлом. Так и хотелось оглянуться назад — где-то сзади их должен был фотографировать суетливый и обстоятельный сельский фотограф.
И в этой подчеркнутой напряженности фигур, в ритме мужских рук, одинаково лежащих на коленях, в том, что и женские руки тоже были на переднем плане и лишь сцеплены пальцами, был особый смысл, позволявший понимать каждого в отдельности. Так, бывает, собирают передовиков и фотографируют для первой страницы газеты. Но хоть и была картина похожей на фотографию — никакой фотографии не под силу было бы так воссоздать людей. Ольга чувствовала, что за одинаковой позой у каждого своя трудная напряженная жизнь, что всех их объединяет какая-то внутренняя чистота и что в этой своей наивности перед фотообъективом они высоки — выше Ольги. Тут еще были чистые углы, исчерканные угольными линиями, и лица тех, кто стоял сзади, были лишь чуть намечены, и одежда еще не была написана как следует — разве что галстуки, воротники рубашек да вышитая сорочка женщины. Но все уже читалось отчетливо.
— Слушай, — тихо сказала Ольга. — Слушай, что это такое?
— Не смотри, — отозвалась Нелька. — Еще рано.
— Я ничего не понимаю в живописи, но это здорово, понимаешь, здорово.
Нелька пристально следила за выражением ее лица и вслушивалась в ее голос. Ольга это поняла и обернулась. Нелька встретила ее глаза спокойным и твердым, немного не доверяющим взглядом.
— Я тебе говорю правду, — отвечая на этот взгляд, сказала Ольга. — Когда ты успела всему этому научиться, увидеть все это и узнать? Уму непостижимо!
Нелька не ответила. Она села на тахту и, зажав худые коричневые руки между коленями, думала о чем-то и смотрела прямо против себя, словно прицеливалась. Затем она сказала:
— Я и сама не знаю. Один человек — я забыла кто, а может, и не знала точно никогда — сказал, что в художнике все, что он создает за свою жизнь, заложено с детства. Вот ты меня спрашиваешь, а я и сама теперь не знаю, когда я это увидела. У меня такое ощущение, словно еще с той поры, как себя помню, мерещилась мне и эта штука. — Она едва заметно указала на холст. — И глаза эти, и руки. А потом жила, жила, училась, встречала таких вот людей и здесь, в городе. Даже в тебе есть что-то. Ну такое… Вот ты смотришь на меня, на картину смотрела… И я подумала — без такой веры мы, наверное, очень бы сухо жили…