Верили, но продолжали видеть мир в прежних взаимоотношениях.
Куст отнесся к знанию всерьез. Сначала он пытался связать с ним разбитые куски старого мировоззрения, но чем дальше, тем это становилось труднее и, наконец, стало явно невозможным. Когда-то, в детстве, настоящим народом он считал только русский народ. Остальные, конечно, были тоже люди, но как-то не совсем люди. Потом, особенно в годы гражданской войны, для него стал естественен другой взгляд — братство рабочего класса всех народов. Хотелось проникнуть в душу каждого: корейца, нанайца, китайца. На жаргоне тихоокеанского побережья Куст начинал с ними дружескую беседу. Но бедный жаргон не содействовал подобным беседам. «Надо изучить языки, — вздыхал каждый раз Куст: — стыд, живут люди рядом, а не понимают друг друга...»
Думал, думал и принялся за китайский язык. Знай он мнение ученых о сложности этого языка, он, возможно, и не приступил бы к нему. Но китайцы — люди как люди и говорят, как все, только по-своему. Начал, и занятия держал втайне, мечтая однажды поразить товарищей.
Кроме китайского, изучал математику и физику. Человек большого житейского и практического опыта, он близко сошелся с руководителем заводского общеобразовательного кружка и с ним проходил теперь курс второй ступени.
«Вот она жизнь, — размышлял он вечерами над книгами, — вот как оно устроено... ходит человек по земле и невдомек, что это не так просто... кажется, взял и пошел. А тут сколько законов действует».
Знания свои он не любил таить.
В общежитии в праздники поучал женщин: подходил к окну кухни и начинал беседу. Темы были всевозможные: от воспитания детей до того, что такое звезды и что такое на самом деле происходит, когда горит уголь в плите. Но в последнее время особенным вниманием его завладел Мостовой.
Для бесед с ним Куст пользовался вечерним путем домой.
Сейчас, закончив работу, он пытался догнать ранее ушедшего товарища, но не догнал и завернул к нему. Через двор протянута проволока, кольцом по ней скользит цепь. Другим кольцом цепь прихватила ошейник худого косматого пса. Пес разразился лаем и с лязгом поволок на чужого цепь.
Куст осторожно, придерживаясь стены дома, пробрался к сеням и вошел в кухню. Мостовой сидел за столом, погрузив пальцы в волосы. Увидел товарища, но ничего не сказал и не изменил позы. Куст послушал тишину в доме и спросил:
— Что сидишь? Голова болит?
— Что делается? — сказал Мостовой, вынимая пальцы из волос и рассматривая твердые бурые ногти. — Дочь ушла.
Сжал пальцы в кулак и внимательно рассматривал побелевшие суставы.
— Не понимаю я, чорт возьми. Что мы — люди или псы?
— Отчего ушла?
— Не поладила с матерью.
— Ну, это законно. Дети должны уходить из гнезда.
— А ведь ей скоро рожать. Конечно, больницы, родильные дома и прочее... Но ведь мать себе места не найдет от беспокойства. Вот поди-ка, взгляни.
За кухней, через комнату с широкой кроватью, машиной и шкафом, — маленькая комната. У окна — светлый письменный столик с двумя креслами, высокая черная этажерка, похожая на пагоду, и белая никелированная кровать, теперь опустошенная, пучившая голый матрасный живот.
— Ее комната, — сказал Мостовой. — Растишь, растишь, а потом... Пойдем, что ли. Мать улеглась, ужина не готовила.
— Чего ты так затосковал, Василь Федорович? — искренно удивился Куст, поразившись в кухне его согнувшейся фигуре и мрачным горящим глазам. — Помиритесь с дочерью.
— Характер у меня тяжелый... обидела она меня, помириться с ней не захочу. Я с ней хорош был... Пишет, что уехала в Спасск на цементный завод. Если б пришла завтра, может быть, еще и помирился бы. А теперь буду думать каждый день, и что день, то хуже... Распаляюсь я от таких дум.
— Хочешь почитать одну книжечку? — присел Куст.
— Какую книжечку?
— О многом, интересная книжечка. Чем тебе по вечерам распаляться, лучше почитай. О многом, интересная. Что дочь ушла, конечно, не радость, но и не горе, Василь Федорович. Тебе больше обидно, чем горе, я так понимаю. Ты мужик умный, а есть у тебя одна соринка, много мешает она тебе, расположившись в глазу: самомнителен ты очень. Так прочтешь?
— Самомненья во мне нет, — хмуро отозвался Мостовой, уязвленный суждением товарища. — Если люди делают неправильно, я им говорю, что они делают неправильно. Если делаю неправильно я, то и себя по головке за это не глажу.
Глаза его лихорадочно горели. Куст вздохнул и спросил:
— Так принести? Прочтешь?
— Отчего же, прочту. Чаем тебя не напою, — указал он на холодную плиту, — мать улеглась спать — ничего нет.
— Ничего нет?! А самоварчик на полке, смотри, как блестит. Годный он?
— Вполне.
— Так мы и без матери и без плиты напьемся.
— Не отрицаю, — усмехнулся Мостовой.
Товарищи поставили самовар, достали хлеб, молоко, мед и сели ужинать.
«Хороший мужик, — думал Куст, всматриваясь в суровые птичьи глаза, — не выпущу я тебя, старик, не выпущу».
СОЛИДАРНОСТЬ
К девяти часам утра с крутых улиц Рабочей и Матросской слободок, из далеких общежитий Горностая и Улисса торопились празднично одетые люди с мешочками, корзинками и камышевыми харчевками.
Прошла женская физкультурная команда в полосатых майках и в таких же полосатых коротеньких юбочках. Прошли футбольные команды: русская в пунцовых майках и трусах, китайская — голубая. Впереди пунцовой шагал Графф.
Утренняя улица приветлива: каждый знает, какое сокровище утренний свет. Он не горяч и не ярок, но он имеет незаменимое свойство освещать все с необыкновенно привлекательной стороны. Трамваи переполнены. И гул их, настойчивый и торжественный, вполне соответствует той энергии, которая чувствуется в каждом человеке.
На Комсомольской пристани, всюду — на бревнах, ящиках, на шлюпках и камнях — живая веселая толпа.
У причальных тумб смешались майки всех цветов, блестят загорелые руки, шеи, лица. Оттуда ударил подрагивающий тенор Граффа: «Я вчера к тебе ходил да ходил»... и хор подхватил: «Да ходил, а быть может, не ходил, да не ходил...»
Во избежание неорганизованной посадки пароход отделяет от берега полоска зеленой тяжелой воды.
На борту показался Гущин, за ним буфетная бригада в мешках и ящиках тащила все потребное для буфета.
Шапку, уходя из дому, он надел, но теперь был без шапки и все не мог вспомнить, где она: то ли в хлебопекарне, то ли в ЦРК.
— Нет шапки, — сказал он Сею, шагающему за ним с мешком консервов. — Ну, и чорт с ней. Вообще зачем летом шапка?
Нос его дрогнул, втягивая соленый воздух, секретарь тряхнул волосами и исчез в люке. Люди, мешки и ящики провалились вслед за ним. Физкультурникам надоело ожидать, и они начали самовольную посадку. Они выстроились гуськом и один за другим прыгали на пароход.
— С ума спятили! — заметила Медведица, видя как длинное тело Граффа описало над бухтой высокую дугу и опустилось на борт парохода. — Вот паршивец! Знай, как летает...
— Назад! — раздался голос Гущина, высунувшего голову на стук прыжков. — Сейчас же назад! Организация! Физкультурники, на охрану порядка!
Стоящие на набережной физкультурники, готовящиеся, в свою очередь, к прыжку, видели лохматую голову Гущина, его открытый рот, слышали голос, но в азарте и веселости утра и преодоления препятствия ни тому ни другому не придавали значения и продолжали посадку.
— Графф! Назад!
— Как я прыгну назад? — возмутился Графф.
Он побежал на верхнюю палубу, пунцовые и голубые майки за ним.
Буфет взяли на себя китайцы. Сун Вей-фу соорудил из ящиков стойку и держался за ней таким же командиром, как у себя в цехе.
— Мы сегодня покормим русских товарищей, — говорил он, подмигивая помощникам.
Сей руководил бригадой резчиков хлеба и намазывателей икрой. Гора икры, как гора кораллов, лежала на вощеной бумаге.
— Жить не так уж и плохо, — сказал он Цао. — Напрасно не поехал Лу-ки. Для его самочувствия полезно подышать чистым воздухом. Режь хлеб квадратами, Цао, так будет красиво.