В Луневе мы сблизились и каждый из нас – генерал и офицер, офицер и солдат, коммунист и христианин – научился прислушиваться к мнению собеседника. Но это не исключало и того, что между нами возникали резкие стычки. Вспыхивали споры, когда кто-либо из нас подчеркивал, что военная профессия, офицерская служба в вермахте нерасторжимо связана с фашистской идеологией, когда обсуждались последствия приказа Рейхенау, приказа об уничтожении комиссаров, приказа о «выжженной земле» от 21 декабря 1941 года. Уже в Луневе можно было заметить, что кое-кто примкнул к нам, руководствуясь затаенным расчетом на то, что Советы и коммунисты, может быть, пойдут на уступки (какие, собственно?), если благодаря деятельности немецких офицеров в этом Национальном комитете удастся быстрее довести войну до конца. Подобным взглядам приходилось давать твердый отпор. Это имело и для нас положительную сторону: мы снова и снова убеждались в необходимости исходить из Манифеста Национального комитета.
Манифест не был таким документом, которым можно было бы манипулировать в меру собственного понимания или применительно к своей собственной позиции либо использовать его на практике по своему усмотрению. Манифест трезво и реалистически исходил из фактического положения, он учитывал уроки германской истории и тот опыт, который уже вторично получила Европа, столкнувшись с прусско-германским милитаризмом и его покровителями. Нужно было уничтожить корни бесчеловечной нацистской системы. Только в этом случае отечество наше могло обрести спасение и возможность нового развития. Это нужно было ясно сказать тем, кто пытался превратно толковать наши намерения; все это было им сказано.
Однако и по другим причинам отношения подчас обострялись. Никогда не забуду тот день, когда я совершенно непроизвольно по ходу беседы в столовой высказал свое мнение о том, как надо организовать работу Союза немецких офицеров, и осветил связанные с этим вопросы. Я вовсе не имел намерения изложить определенную концепцию. Но когда я сформулировал мысль, что нам надо выйти за рамки теоретических рассуждений и признаний, я тут же пришел к естественным выводам, которые импульсивно изложил присутствовавшим: «Мы должны считаться с тем, что не удастся убедить военное командование отказаться от повиновения Гитлеру. Как быть тогда? Тогда мы должны позаботиться о том, чтобы части немецкой армии прекратили – сопротивление. Средства и пути можно изыскать, можно ведь и на фронте оказать воздействие на механизм командования армией, применяя легальные и нелегальные приемы и даже обходные маневры. Гитлер объявил тотальную войну, мы должны на это ответить тотальным сопротивлением. Почему бы нам не поступать так же, как действовали под Сталинградом Вальтер Ульбрихт, Эрих Вайнерт, капитан д-р Хадерман, – отправиться на советский фронт и через линию окопов обратиться с призывом выступить против Гитлера?»
Пока я в такой форме излагал вслух свои мысли, в большей мере стремясь самому себе уяснить положение, нежели изложить другим важную программу действий, в зале столовой возникло сильное волнение, особенно среди генералов и некоторых офицеров генерального штаба; стали подавать реплики с мест, топать ногами в знак своего явного несогласия; другие – очевидно, меньшинство – аплодировали; большинство молчало, но, отнюдь не проявляя признаков согласия. Потом поднялся с места Зейдлиц и от имени генералов осудил всякую пропаганду такого рода. Не может быть и речи о деятельности по разложению армии, а также о такой форме сотрудничества с коммунистами, сказал он.
Таким образом, ко дню рождения Зейдлица, когда ему исполнилось 55 лет, ситуация еще оставалась неясной. Мы положили на его стол собственноручно изготовленные маленькие подарки и поставили цветы. Было заметно, что он, как и каждый из нас, томится тоской по родине. С гордостью рассказывал он о своих родных местах; рисовал воображаемую картину того, что сейчас там делают его родные, с любовью вспоминая о них. Д-р Корфес, как всегда, заговорил о своих четырех дочерях, я – о своих четырех мальчиках и Гильтруде. Бросалось в глаза, как сильно привязан каждый из нас к своему дому, как глубоко волнует каждого мысль о том, знают ли наши семьи, что мы живы.
После обеда генерал Мельников пригласил генералов, ван Хоовена и меня на чашку чая. Присутствовали майор Гаргадзе, Вольф Штерн и полковник Брагинский.
Разумеется, вскоре разговор коснулся стоящих перед нами задач создания Союза офицеров и дальнейших наших целей. Я знал, что генералы неоднократно вели длительные беседы с советскими офицерами, а также и с генералом Мельниковым; я был осведомлен и о том, что последний разговор с Мельниковым произвел на генералов большое впечатление.
День рождения, подумал я, может стать поворотным моментом. Когда был произнесен первый тост и выпита рюмка водки за здоровье Зейдлица, я, недолго думая, вскочил с места и сказал Зейдлицу, что знаю, как близко он принимает к сердцу будущее нашего немецкого народа, и поэтому решаюсь просить его отметить этот день своей жизни тем, что он официально станет на нашу сторону, присоединится к нам.
В едином порыве все встали. Зейдлиц был явно взволнован. Ясно и твердо он заявил о своем желании сотрудничать на основе полного взаимного доверия; остальные генералы его поддержали.
В генеральском лагере Войково
В начале сентября мы отправились в Войково, чтобы переговорить с фельдмаршалом Паулюсом и другими генералами. Зейдлиц возглавлял нашу группу, в состав которой входили: генерал Латтман, майор фон Франкенберг и я. Кроме того, туда поехали генерал Мельников, некоторые его офицеры, в том числе полковник Новиков и Вольф Штерн.
К вечеру мы приехали в Войково, где в парке был расположен лагерь, предназначенный главным образом для генералов.
Когда мы вошли в здание, в котором жили Паулюс и другие генералы, Зейдлиц со свойственной ему живостью быстро взбежал по лестнице, мы – за ним и услышали, как он изо всех сил стучит в двери, крича: «Тауроген! Тауроген!»
Двери отворились, и генералы, очевидно уже собиравшиеся лечь, вышли, изумленные этим неожиданным вторжением. После короткого объяснения было сразу решено собраться в клубе.
Сначала говорил Зейдлиц, с присущей ему страстностью характеризуя положение в общих чертах. Латтман уточнил его соображения, высказываясь по существу, сжато и с большим самообладанием. Затем я получил слово.
Сначала генералы слушали молча, словно застигнутые врасплох внезапным нападением, потом стало заметно, что они прислушиваются с настороженным вниманием, и, наконец, разыгралась бурная сцена: им стало ясно, что мы требуем от них безоговорочного отречения от Гитлера.
Слово за слово дело дошло до того, что меня обозвали предателем. Генерал-полковник Гейтц в ярости хотел дать мне пощечину. В итоге этой отвратительной сцены некоторые генералы покинули клуб, а другие, явно взволнованные, встали и отошли к окнам.
Стоявший подле меня Франкенберг, младший из нас, очевидно, тогда еще испытывал к генералам почтение, внушенное муштрой в офицерской школе, и поэтому был ошеломлен происходящим. Ему казалось просто непостижимым, что генералы способны так разговаривать и так кричать.
Во время этой перепалки Паулюс – как я это наблюдал и при других обстоятельствах – сохранил спокойствие, достоинство и самообладание. Стремясь успокоить спорщиков, он воскликнул, обращаясь к ним: «Внимание, господа! Я знаю их, это люди, которые ни в коем случае не станут действовать исходя из недостойных побуждений! Прошу вас спокойно их выслушать!»
Ненадолго в зале воцарилась тишина, но каждый чувствовал, что обстановка не разрядилась. Затем снова вспыхнул спор. Франкенберг попытался доложить о положении в авиации вермахта, но было бессмысленно продолжать разговор. Наспех условились, что на другое утро назначается новая встреча.
Мы расстались и разошлись по комнатам. Еще теперь хорошо помню, как потрясенный Франкенберг, сидя на краю кровати, вопрошал: «Как же так можно?.. В среде генералов?.. Непостижимо!»