Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Помещение узкое.

Ты выбираешь свободное место с видом на площадь и заказываешь светлое пиво, ставишь на стол пачку сигарет и спички. Беззубая официантка подходит к твоему столику. Быстро протирает его и заменяет пепельницу, небрежно стряхнув на стол свой пепел. Она перебрасывается несколькими словами с постоянными клиентами — что-то про погоду и то, что, курва, при коммунистах была работа, хоть не было свободы, — механически протирает столики, меняя пепельницы.

От такого сервиса у тебя появляется ощущение, что ты, блин, в Европе, вот она — за окном этого бара, в баре, в пиве, в дыму, в курве.

Ты переступил ее границу.

Мрожек

Пресса писала о возвращении Мрожека из Мексики в Краков. Якобы он продал свое ранчо, потому что долгое время вынужден был по ночам с ружьем в руках охранять его от банд местных преступников, от которых страдали все в округе. Якобы спросил жену: Париж или Краков? И та выбрала Краков.

Вообще в Польше в то время сложилась интересная ситуация: с одной стороны, возвращались эмигранты, а с другой — подросло поколение Брульона. А еще кибицы.

Мрожек смотрел сквозь свои очки, стоя на Каноничной, а я смотрел на Мрожека, который в белых кроссовках и куцем кремовом пальто стоял на Каноничной и озирался вокруг. На голове у драматурга была английская шапочка, из-под козырька которой выглядывали стеклышки очков. Это был 1996 год, а за три года до того Мрожек написал пьесу «Любовь в Крыму». Место действия и героев он выбрал не случайно — дореволюционная чеховская Россия, с ее меланхоличными курортными беседами и поисками выхода за чаем и вареньем, сменялась на власть товарищей с их абсурдом и жестокостью. Именно переходная психология общества и индивидуума, где не только продают и вырубают вишневый сад, но и меняются ролевые отношения, смещаются акценты и моральные основания, а вместо сада — пожарище. Мрожек уловил переходность нового времени, когда товарищей сменили новые буржуа, которые вышли из тех самых товарищей, — симметрия восстановилась уже к концу столетия.

Мрожек стоял и жмурился, присматриваясь к Кракову и к улице Каноничной, его фигура и весь вид будто спрашивали: что я тут ищу?

Я так и не решился подойти тогда к нему. Просто стоял рядом на Крупничей с таким точно идиотским видом: что я тут делаю?

Шимборская

На одной фотографии Шимборская с сигаретой выпускает дым, который почти полностью закрывает ей лицо, будто легкая вуаль. Шимборская молода, сексуальна, этот дым завесой прикрывает ее ироничный взгляд, детскую дерзость и мудрость.

«Кое-кто любит поэзию», — говорит Шимборская и сравнивает эту любовь с обычными физиологическими и вкусовыми ощущениями, не возвышая, как это делают русские, но и не принижая, как это делают американцы, потому что все-таки, в конце своего стихотворения, держится за те золотые перила поэзии. Значит, поэзия держит и поддерживает…

В Кракове ее не найти. Говорят, жила на Крупничей. Но это было давно, теперь где-то в другом месте, какие-то профессора-полонисты с ней знакомы, но они не дают ни адреса, ни телефонов.

Пьяные беззубые курвы на Плантах тоже обсуждают литературную новость: «Шо? Получила Нобеля, так нехай несет бутылку сюда, к нам. Запьем этого Нобеля… Ха-ха».

Кибицы

На трамвае я доезжал до вокзала, чтобы успеть на ближайший поезд до Кракова. Уже стоя на платформе, я увидел засветившуюся на табло информацию о прибытии пригородного поезда, который как раз подъехал за несколько минут до краковского.

«Гурник-Забже», — грохотом понеслось на всю платформу многоголосие, словно рык возбужденного быка. Сотни молодых людей высыпались на платформу из этого пригородного поезда, и вся толпа двинулась к выходу, неся над собой корону выкрика: «Гурник-Забже… Гурник-Забже… Гурник-Забже…» У парней в основном были бритые головы, кожаные куртки, шарфы и шапочки с названием любимой команды. У них не было лиц, их сплошная масса, залепив собой выходы из вокзала, еще долго протискивалась под редкие реплики пассажиров на платформе, ждущих краковского поезда.

Они могут устроить революцию, если проиграет их команда, подумалось тогда. Просто вывалят на улицы, поднимут над головами шарфы и выкрикнут: «Гурник-Забже» — и уже ничто их не остановит, просто никто и ничто.

Everything for sale

Анна Фрайлих принесла мне DVD с фильмом Анджея Вайды «Everything for sale». Наверное, мы встретились на углу 34-й улицы и 7-й авеню, у «Starbucks». Анна сама выбрала эту кофейню напротив «Macy’s». Раньше я этого фильма никогда не видел.

Как-то после нашего совместного выступления в галерее «Nowego Dziennika» (собственно, это был мой авторский вечер, который вела Анна, а Эльжбета Чижевская читала переводы моих стихов, сделанные Богданом Задурой) я попросил у Анны и Эльжбеты этот фильм. Как оказалось, у Эльжбеты его не было, а у Анны как раз нашелся этот DVD. Эти две женщины были и остаются моими нью-йоркскими польками, Анна и Эльжбета, а также Юлита Карковская и Йоанна Ростропович-Кларк.

Вопрос, вынесенный в заголовок фильма Вайды, тогда, в 60-е, имел смысл. Сегодня на него можно ответить как-то так: «Конечно, продается все — вопрос только, за сколько». Тогда можно было задавать эти неудобные моральные вопросы и таким образом подтачивать корень коммунизма, а теперь даже левачество кубинско-латиноамериканского покроя в моде среди молодежи, которая носит военные френчи a la Фидель Кастро или футболки с лицом молодого Че Гевары. Идолы и идеи коммунизма как-то постепенно стали историей: Ленин и Сталин перекочевали в докторские диссертации, Мао из азиатского тигра превратился в чуть ли не зачинателя китайского капитализма, который благословляет народ на площади Тяньаньмэнь с милой улыбкой на пухлом женственном лице. Закончились геноциды, ГУЛАГи и этноциды, а Северная Корея и Куба остались исключением из правила. Уже и мораль стоит денег, а романтическое служение мировой революции против западной или христианской цивилизации хорошо оплачивают. Мусульманские экстремисты, выбрав целью Америку как воплощение зла, объявили миру новую войну…

Тогда, в 60-е, это все еще имело свой смысл.

Но все по порядку.

Сначала я познакомился с Анной, которая согласилась модерировать мое выступление в Колумбийском университете, не зная меня. Почему она, польская поэтесса и преподавательница Колумбийского университета, согласилась сказать несколько слов обо мне? Наверное, думал я, представила себя на моем месте и оказалась в конце 60-х, когда попала в Нью-Йорк, вынужденно покинув Польшу из-за антисемитской истерии ПОРП. Может, ей припомнилось то терпкое ощущение первых дней, недель и месяцев в Нью-Йорке, которое не забывается никогда. Потому что очевидного равнодушия и снобизма этому городу не занимать. И она решила протянуть мне руку.

Именно в ту осеннюю пору 2002 года мы с ней познакомились, а после моего второго выступления в Колумбийском университете выпили на брудершафт и перешли на «ты». Анна подарила мне несколько своих книг, со временем я взялся переводить ее стихи. При переводе Анниного «Имени отца» у меня возникли некоторые проблемы с текстом — собственно, мне понадобились пояснения некоторых имен из еврейской истории и Анниной биографии.

Я позвонил Анне, и она пригласила меня к себе на манхэттенскую 81-ю улицу. Текст у меня был почти готов. Я пришел с рукописью и быстро внес правки в те места, где требовались пояснения.

В «Имени отца» говорится, разумеется, об Аннином отце, который носил действительно редкое имя Петахия, которое, кажется, лишь однажды встречается в Книге Левит. Соответствующее место обнаружила, после долгих поисков, двоюродная сестра Анны — Нурит, которая живет в Израиле. В своем стихотворении, а скорее новелле, Анна выстраивает историю своей семьи — галицких евреев, которым пришлось пережить эвакуацию вглубь Советского Союза, в киргизский город Ош, где родилась Анна. Всю львовскую семью Анны уничтожили. Когда ей было три года, соседский мальчик кричал ей: «Еврейка, еврейка!» Мальчик думал, что это должно было быть очень обидно. Но что бы там ни кричали, в Киргизии ее матери и ей по крайней мере было безопаснее.

2
{"b":"270279","o":1}