Занятый этими мыслями, не в силах оставаться с ними наедине, спросил Котина:
— Что бы вы предприняли, если бы имели мой импульсатор?
— Я бы стал Эдисон.
— Как Эдисон?
— А так — Эдисон, и не меньше. Вы ещё спрашиваете! Но вы мне прежде скажите, какой импульсатор? Такой, какой вы имеете сейчас — вон он, никому не нужный, стоит в мастерской и над ним вечно копается Краев, — или тот импульсатор, который все хотят иметь?
— Импульсатор настоящий, действующий — тот, что уже давал сверхтвёрдый сплав.
— Простите меня, Николай Авдеевич, но про тот импульсатор, что давал твёрдый сплав, все в институте говорят, что он не давал твёрдый сплав. Ну ладно, это между прочим. Отвечу на ваш вопрос: если бы я имел импульсатор, тот, что добавляет в металл прочность, я бы не сидел здесь.
— То есть как?
— А так! Я был бы даже не Эдисон, а Бог. И жил бы как все боги.
Филимонов улыбнулся, подумал: «Странная манера говорить. И такой человек пятнадцать лет был председателем месткома».
Котин, польщённый доверием, поспешил пояснить:
— Я бы стал большая знаменитость, получил кучу денег и плевал бы на Зяблика.
— Это — общее, а как бы вы действовали конкретно? Котин вспучил свои толстые губы, будто тянулся кого-то поцеловать. Вопрос его озадачил. И ответил не сразу.
— Я бы действовал иначе, чем вы. У меня на это своя тактика и свои возможности.
— То-то вот… возможности. А у меня этих возможностей нет. Я вынужден идти к моей родной советской власти, а власть — Зяблик, райком, — вот и неси к ним своё детище.
— К Зяблику? Ни в коем случае! Тогда автором прибора будет он, а не вы. И Галкин! И ещё кто-нибудь из министерства. Авторский коллектив! И вы в нём — седьмая спица в колесе. Ни чести, ни денег. О райкоме и говорить нечего — организация мифическая и существует лишь на бумаге. Слушайте меня, Николай Авдеевич! Дело вам говорю!
Филимонов похолодел, он в каждом слове Котина слышал правду, и она его страшила. Круг, замкнувшийся над ним, становился уже; Котин погасил последний луч надежды. И чтобы ещё как-то держаться на поверхности, Филимонов хватался за соломинку.
— Есть учёный совет, там решают большинством голосов.
— Ой, ой, Николай Авдеевич! Я маленький мальчик, сижу перед вами на парте, а вы мне читаете сказку про белого бычка. Учёный совет, большинством голосов, демократия! Слова они и остаются словами, а вся суть заключается в том, кто залез в этот самый учёный совет. Туда залез Зяблик, а он по-своему понимает демократию. Как вы не можете этого уяснить?.. Если надо решать все вопросы большинством голосов — хорошо, он принимает такую форму демократии, но большинство будет его, Зяблика, а не ваше. Ох-хо-хо, Николай Авдеевич, наивный вы человек! Люди остаются людьми, и никакие общественные системы их не меняют. Зяблик будет Зябликом в Америке, в Китае, на Мадагаскаре и при коммунизме, если коммунизм, конечно, когда-нибудь наступит.
И вы при всех режимах останетесь Филимоном, и где бы вы ни родились, и когда бы вы ни родились, вы бы делали свой прибор или что-нибудь другое — например, шкатулку из камня, часы из капо-корешка, баню походную, переносную — малую, как шапку, которую можно взять в охапку, — и потом, сделав редкую, чудесную, изумительную вещь, вы бы не знали, куда её определить, и непременно бы всё кончилось тем, что вещь ваша досталась другим — тем, которые знают ей цену. Да, да — каждому своё: одному — делать, другому — смотреть, изумляться, третий вокруг вас учинит шум, суету, замутит воду, и в мутной воде поймает карася. И ту самую вещь, которую вы сделали, — она тоже угодит в мутную воду, и он тоже её выловит. Да, таковы люди. У французов есть поговорка: «се ля ви» — такова жизнь.
— Вас послушать — страшно становится, — проговорил тихо Филимонов, подпадая под власть хотя и чужой, но неотразимой логики. Николай, конечно, мог бы возразить, мог бы выдвинуть свою систему взглядов, строй понятий, усвоенных со школьной скамьи, вычитанных в книгах, — понятий, ставших его сутью, мировоззрением, но сегодня ему не хотелось спорить, он ничего не станет опровергать, пусть Котин и дальше тянет нить разъедающих душу слов, он слышит в них отзвуки своих душевных страданий, они как ядовитый напиток: вначале утоляют жажду, а затем отравят. Говори, Котин, сегодня я расположен тебя слушать.
— Общественность! — воодушевлялся между тем Котин. — Вот она, ваша общественность — Шушуня! Идите к нему. Он защитит вас широкой грудью. Ха-ха!.. Да он за милость Зяблика, за один только ласковый взгляд не только вас — мать родную в грязь втопчет! Общественность! У меня, вы скажете, не было этой общественности, — где она теперь? Покажите, я очень хотел бы её видеть! Никто иной, как люди, мои сослуживцы, мои товарищи по труду должны заглянуть ко мне в душу, увидеть, что же там делается. Пусть душа моя грязная, пусть там поселились черти и устроили свой шабаш — пусть так, но должен же кто-нибудь из тех, с кем я прожил всю жизнь, заглянуть ко мне в душу!.. А вдруг моя душа невинная, вдруг там обиды, сомнения, — вдруг не я транжирил профсоюзные деньги, снабжал посторонних людей путёвками, а кто-то другой, более сильный, важный, — а я лишь был исполнителем, — я лишь слабый, больной, зависимый от кого-то человек!..
— У вас нашли золотые слитки.
— Ах, слитки! Вы их видели, вы их у меня искали эти самые слитки? А что если Зяблик, Дажин и мамаша Бэб… И ещё кто-то большой и сильный, кого никто не видит, — что если они преступники, а не я, не я — понимаете? Должен же кто-нибудь спросить меня и понять? Нет, меня никто не спросит. Вы сами сказали: и судить не станут. А я, может быть, и хотел бы суда — самого строгого, справедливого. А его нет, и не будет никогда, потому что природу человеческую переделать нельзя. Человек и через миллионы лет будет лениться и завидовать, любить своих детей больше, чем чужих, врать и предаваться сладострастию. А если он будет иным, он перестанет быть человеком и превратится в машину.
Котин взвихрил на столе бумаги и бросил их к стене. Глаза его налились чёрным огнём негодования. Николай, поднимаясь, тронул его за локоть, сказал:
— Успокойтесь. Я вас понимаю.
Котин обхватил руками голову, качался из стороны в сторону. Филимонов вышел в коридор, несколько раз прошёлся взад-вперёд, встретил Галкина, не взглянул на него и вернулся к себе.
— А я, Лев Дмитриевич, — заговорил, едва прикрыв за собой дверь, — импульсатор до ума довёл. Мой прибор откроет новую эру в науке о твёрдых сплавах!
Сказал громко, не боясь высокопарных слов и того, что собеседник обвинит его в нескромности. Котин сощурил свои чёрные, ещё не потухшие от нервного возбуждения глаза и будто бы приник к столу, словно известие о приборе навалилось ему на спину.
— И что же? — спросил тихо.
— А вот что мне делать?.. — Филимонов развёл руками.
— Кто-нибудь знает вашу новость?
— Никто! Вам я сказал первому.
— Хорошо. Спасибо. Но что же вы собираетесь делать?
— Пойду к министру — доложу лично.
— Глупость! К министру ходить не надо. Министр позвонит Зяблику, скажет: оформляйте, внедряйте. Нет, нет, — не делайте опрометчивых ходов. — И, немного подумав: — Я помню первый вариант импулъсатора — хорошая машинка, умненькая, но, если я не ошибаюсь, там нет измерителя интенсивности пучка электронов. Это так или я что-нибудь путаю?
— Да, такого измерителя нет и теперь.
— А вы мне скажите: он вам нужен, этот измеритель?
— Нужен, да где его взять?
Котин достал из-под стола портфель и долго там рылся. Отыскал страницу из технического журнала и подал Филимонову. Текста там не было, один чертеж: «К-16 — Регистратор интенсивности пучка электронов». Схема простая, приборчик миниатюрный. И стрелочка, и цифры… Словно на панельной доске автомобиля.
— Хорошо бы, конечно, — сказал, возвращая листок Котину, — но можно и без него.
— А вы пометьте в своей заявке: «Среди измерительных, контролирующих, регистрирующих приборов, которыми оснащается мой импульсатор, будет и регистратор пучка электронов "К-16"». Одна строчка. Больше ничего!