У нее даже оказалась с собой книжка, которую она громким шепотом читала Линде, всякий раз начиная с одного и того же места, когда Линда посреди истории ставила точку. А я почувствовал, что мышцы у меня уже не так сильно напряжены, так что я сидя могу съежиться в комочек. Но услышав, что выкрикнули мое имя, я вздрогнул и, кривя лицо, поднялся с помощью Марлене на ноги. Меня повели в беззвучную белую комнату и усадили там на большой и жесткий металлический стул, потом уложили на кушетку, а еще потом поставили внутрь желтоватого шкафа — задержи дыхание, можешь дышать, — и вокруг все только улыбались; потом меня решительно и безжалостно замотали в огромный бинт, который и выпрямил мне спину, и не давал дышать глубже, чем надо, и вот меня выпустили оттуда негнущимся как палка; меня встретила и обняла Марлене, она успела, конечно же, завести доверительную беседу со всей приемной; нагнувшись к нам, она украдкой скорчила нам лукавую рожицу, будто сумела кого-то ловко одурачить, и шепнула, выпроваживая нас на зимний холод, что сейчас мы возьмем да поедем на такси, она уже договорилась!
Домой на такси! Мы с Линдой на заднем сиденье, Марлене впереди рядом с шофером, они курили сигареты с фильтром и болтали, будто добрые знакомые; так Марлене разговаривала со всеми, и все — с ней. Марлене была будто создана, чтобы навести порядок во всем, что в мире идет вкривь и вкось — своими речами, и красотой, и алой улыбкой. И она уговорила шофера подвезти нас прямо к дверям, а то парнишка болеет. Мы произвели переполох, потому что уроки уже закончились, а черная “Волга”, на которой мы с ревом подлетели ко входу, была похожа на скорую помощь. Анне-Берит спросила Линду, что случилось, но я не расслышал, ответила она что-нибудь или нет. Передвигался я все еще с трудом и кривил лицо; Марлене же расписалась в какой-то бумажке, сказала шоферу “пока” и через толпу ребятишек провела нас в подъезд и вверх по лестнице.
Оказалось, что мамка уже вернулась с работы и была совсем в другом настроении, чем когда уходила, веселая и энергичная; на столе ждала еда — котлеты с тушеной капустой, и мамка хотела, чтобы мы подробно рассказали, как прошел день и особенно о том, что со мной делали и как я себя чувствую. Да вполне ничего, сказал я, наворачивая за обе щеки как никогда прежде. Но потом мне пришлось снова лечь в постель, и снова внизу, на Линдино место.
— Линда ляжет со мной, — сказала мамка, ущипнув Линду за щеку.
Мы уже как-то пробовали уложить Линду наверху, в моей постели, но она тогда подняла страшный крик — наверное, боится высоты, решила мамка.
Я провалялся в кровати целую неделю.
Это, может, и многовато, семь дней в постели из-за каких-то ребер, но зато я все время читал, и книжки, и журналы, а Линда развлекала меня тем, что тихонько сидела на постели у мамки и смотрела в мою сторону на случай, если мне что-нибудь понадобится, четвертый том энциклопедии или стакан воды с разведенным в ней лимонадным порошком; я ей за это платил клочочками бумаги, на которых я написал числа и которые называл деньгами, а она их складывала в маленькую коробку из-под обуви; я тщетно пытался заставить ее складывать эти бумажки аккуратно и вести им учет: хорошо, что она хотя бы складывала их в кучки по размеру.
Еще меня приходила навестить Анне-Берит, но ее разочаровало, что бандаж у меня не из гипса, а потом зашел Фредди I с двумя пакетиками фруктовых карамелек, гостинцами от его матери, и застыл в неловкости посреди всех наших кроватей, не зная, куда себя деть. Я подвинулся и освободил для него место на своей. Мы ели карамельки и играли в “Змеи и лестницы”, в “Людо” и в “Свинтус”. Линда смотрела, как мы играем. “Она чё, не будет с нами, что ли?” — спросил Фредди I.
— Нет.
— А чё?
— Она не любит играть в настольные игры.
— Не любит? — поразился Фредди I и с изумленной ухмылкой покосился на Линду сквозь свою длинную челку; у Фредди I волосы всегда были длиннее, чем у всех остальных, только сразу после стрижки они у него короче, чем у всех остальных, и причесон у него всегда такой, будто он причесывался ручной гранатой. — Ты чё, не умеешь играть в “Свинтуса”?
Линда не отвечала. Она раскладывала деньги по стопочкам.
— Я могу ее научить, — сказал Фредди I.
— Нет, — громко ответил я, и у него на лице отразилось разочарование. — Ну ладно, попробуй, — сдался я.
Фредди I объяснял, но Линда даже и не смотрела.
— Ну попробуй тогда хоть разбросать их, — предложил он, — вот так!
И начал раскидывать карты по всей комнате. Это занятие показалось Линде веселым, она даже засмеялась смехом, который был похож на исполнившееся желание, не знаю только, ее или мое.
Но Фредди I почему-то не захотел снять верхнюю одежду, и когда он ушел — очевидно, потому, что чуть не сварился, — мамка спросила:
— Что с ним такое?
— Это ты про что?
— Да он же в два раза больше тебя...
В субботу днем из гостиной послышался какой-то шум; я пошел посмотреть, в чем дело, и наткнулся там на мамку и Кристиана, бурно беседовавших на повышенных тонах, но резко замолчавших при виде меня.
— Вот просто хотел тебе подарить, — кротко молвил Кристиан, протягивая мне свою шахматную доску. — На прощанье.
— Ему твоих подарков не надо, — заявила мать.
Я удалился, хотя мне очень хотелось заполучить шахматы. Но когда я в понедельник утром собирался в школу, то увидел пальто и шляпу жильца на прежнем месте в прихожей и позже в этот же день спросил у мамки, как так; но в ответ она только промямлила что-то невнятное в том духе, что дала ему отсрочку, пока он не найдет себе другое жилье. Я бы мог, конечно, подопытываться или по крайней мере сказать — чего-чего? Но я теперь уже не ляпал что попало. Мне постоянно вспоминалось, неясно и как бы в тумане, что в то утро, когда я проснулся с тремя сломанными ребрами, времени было уже больше десяти, а мамка все-таки пошла на работу, хотя ее смена заканчивалась уже в час дня. Это было, может, не так уж и странно, но все же скорее странно. К тому же, когда мы вернулись после рентгена, она уже была дома, и это тоже, может, было не так уж странно, во всяком случае, выспрашивать и разузнавать тут было нечего, а вот только получалось, что дистанция, которая возникла между нами, когда у нас появилась Линда, и которую, как я думал, мы сумели преодолеть, оказывается, только увеличилась.
В последующие недели я много времени проводил на улице: приходил из школы, в коридоре скидывал ранец и сразу же уходил, будто не слыша, что Марлене окликает меня из комнаты, предлагает бутерброд.
В таких обстоятельствах у человека нет выбора. Такого типа решения принимаются сами собой, и ты поддаешься им, потому что наступает какая-то новая фаза жизни — ну, например, приходит весна; или, в случае Линды, умение прыгать через скакалку или играть в классики, ведь раньше она этого не знала, и ей пришлось всему учиться с нуля. Но дается ей все гораздо хуже, чем обычному новичку, и всего через пару недель интерес к ней, неуклюжей и неловкой, пропадает. А мне приходится отводить взгляд. Хотя в прямом смысле слова я этого не делаю: у меня есть наблюдательный пункт наверху, на Хагане, откуда мне видно весь наш пустырь и Линду, одиноко сидящую на крыльце перед нашим подъездом. И у меня есть еще другой наблюдательный пункт, на спуске к Трондхеймскому шоссе, и оттуда тоже я вижу Линду на этом крыльце, одну, и хоть я держусь как ни в чем не бывало и позволяю вовлечь себя в разнообразные занятия, которые как по команде вдруг увлекают разнокалиберную толпу ребятишек и толкают нас на все новые авантюры, но время от времени я нет-нет да и увижу ее, и это меня раздражает, она как будто сидит там на крыльце с единственной целью — мозолить мне глаза. Я подхожу к ней и спрашиваю:
— Чего ты здесь сидишь?
Она не понимает вопроса, но просто улыбается, потому что рада меня видеть, встает и даже за руку меня не берет, а просто стоит, переминаясь с ноги на ногу, и ждет, чтобы я взял ее за руку и затеял какую-нибудь веселую игру, что я обычно и делаю, когда нас никто не видит.