— Маня! — закричала Ирина Михайловна, кидая отчаянные взгляды по сторонам.
Они увидели Манечку средь чахлой растительности близлежащего скверика в обществе долговязого паренька лет двенадцати и невзрачной белобрысой собачонки, которую он держал на поводке. Это была, как успел заметить Говоров, плюгавая тварь, отдаленно, пародийно напоминавшая фокстерьера, за которого и была, вероятно, выдана щенком на Птичьем рынке, а упаси боже, если в дворняжке, полной обаяния в своем «чистом» виде, есть хоть капля «породы», «благородной крови». Как и в людях, сия капля подчас определяет весь характер переродка — он болезненно спесив,, зол и вероломен… Эта мысль скользнула в Говорове просто так, при виде облезлого существа с торчащими, как у кошки, усами, — с данного момента все стало тихо и неуловимо рассеиваться. Ушел из сердца Ирины Михайловны страх, с печально разочарованными лицами удалились в сторону павильона забывшие про бритье молодые люди, побрел в глубь переулка мальчик с заносчиво оборачивающейся в сторону Манечки собачонкой.
И только в машине Ирина Михайловна заметила, что Манечка с полными слез глазами поддерживает одну руку другой.
— Что с тобой?
Манечка выставила ей локоть, так, чтобы не видел Говоров, прошевелила губами:
— Вот…
— Что это? — тоже одними губами, одними глазами спросила Ирина Михайловна, увидев чуть пониже Манечкиного локотка кроваво-синюю сливу.
Манечка снова, будто какую-то собственность, прикрыла руку ладошкой, пытаясь диким вращением глаз убедить Ирину Михайловну, чтобы ничего не знал Говоров. Но даже если бы он, оберегаясь в потоке машин, не прибегнул к смотровому зеркальцу, ему и тогда, по мгновенно выстроенной логике, все стало бы ясно.
— Тебя укусила собака?
Притормаживая, лавируя средь обгоняющих его машин, Говоров начал прибиваться к тротуару, пока не остановился впритирку к каменному бордюру. Он видел, как побледнела, зажмурив глаза, Ирина Михайловна, повернулся к скукожившейся, испуганно вперившейся в него Манечке.
— Ну, отвечай же!
Манечка молчала, стиснув зубы. На минуту Говорову сделалось легко, почти весело.
— Дача отпадает… Мы теперь же едем в поликлинику, где тебе будут делать уколы против бешенства. Двадцать четыре вот таких… — он широко развел два пальца, — …укола. В живот! — Почему-то ему доставило особое удовольствие несколько раз повторить это «в живот!» при виде скрючившейся, заслонившейся, как от шприца, Манечки.
— Нет! — вскричала Манечка. — Нет!
Позже выяснится: больше всего на свете Манечка боится хирургической иглы.
Неожиданно близко он услышал голос Ирины Михайловны:
— Что ты говоришь? Какие уколы? Какое бешенство?
Позже Говоров со стыдом вспоминал, как, подхлестнутый прострельными Манечкиными взвизгами «Нет! Нет! Нет!», он, давясь от смеха и строя на лице зверские гримасы, пытался показать Ирине Михайловне, к а к о е бешенство угрожает Манечке, чем вызвал испуганную — не к «бешенству» Манечки, а к его, Говорова, состоянию, реакцию Ирины Михайловны и вспышку неподдельного интереса в глазах самой Манечки, будто он решил ее посмешить своими «рожами».
Он что-то еще кричал, что-то такое о снятии с себя «всякой ответственности», пока его не отрезвила ясная как божий день мысль: в самом деле, какова же его ответственность? Неужели он должен прибавлять страданий этому, уже успевшему так много натерпеться человечку? Или этой женщине, в отличие от него смогшей взять на себя о т в е т с т в е н н о с т ь?
Что-то гораздо большее, чем обыденная историйка огромного города, заполнило его, когда он почувствовал осторожное прикосновение к своей руке пальцев Ирины Михайловны. Он не подозревал, что притаившаяся позади него, подмигивающая Ирине Михайловне в знак победы над ним кикимора будет не раз размыкать в нем полюса страстей, подводя его к постижению каких-то совсем будто бы ясных истин.
Пока собирались на дачу, Манечка попросилась погулять во дворе с Мухамедом, и непременно в новых колготках. Как ни объясняли ей, что колготки не по сезону, на улице все горело от жары, Манечка непреклонно стояла на своем: было ясно, что голубые колготки каким-то образом связывались ею с впечатлительным Мухамедом. Да ведь и предстояла долгая разлука двух юных сердец. Смирились, отпустили…
Когда вышли во двор, нагруженные сумками и узлами, увидели Манечку там же, у качелей. Но что-то чрезвычайно странное, едва ли не фантастическое было в ее позе. Она была словно приклеена спиной к железной изгороди, будто бы и стояла на земле, но свободно разводила и сводила ноги. Мухамед суетился рядом с Манечкой в необыкновенной растерянности.
— Манечка! — окликнула ее Ирина Михайловна с такой интонацией, будто боялась спугнуть.
Жгучее мерцание глаз, в которых даже издали можно было различить бессильную досаду, было ей ответом, ниточка губ пропускала лишь змеиное шипение. Ирина Михайловна кинулась к ней — Манечка горько заплакала.
При падении с дерева Манечка благодаря какому-то невероятному случаю не оказалась п о с а ж е н н о й на кол: металлический зуб забора, пропоров голубые колготки, в страшном скользящем касании пересчитал Манечкины позвонки, и она была нелепо, с жалкой, унижающей ее беспомощностью повешена, п р и г в о ж д е н а к своему позорному столбу. Манечка висела на неимоверно растянутой под ее тяжестью стропе трикотажа, ноги чуть-чуть не доставали до земли. Казалось, кто-то с жестокой силой всадил ее в великоватые ей колготки — чтобы были впору. Пронзивший их толстый металлический прут остановился на последнем хрящике, под самым затылком Манечки. Что мог сделать Мухамед! Говорову и тому с трудом удалось снять Манечку с кола…
Вырвались в разливы вольной от каменных громад земли, остаточный, приглушенный расстоянием гул города срывало с машины свистящим ветром, и было что-то успокаивающее в стремительно-ровной дроби и шорохе шин. Широкое шоссе плавно льющейся гладью асфальта уходило вдаль, минуя мысы маслянисто перебирающих ветвями берез, рыжевато-мягких лиственниц, почти черных стрельчато-прямых елок. Неуловимо, подмывающе пахло кошеной травой, в разрывах придорожных посадок, меж дальних белесых капустных гряд, вспыхивали, обдаваясь радужным светом, водные дуги поливальных машин — оттуда дышал чистый холодок. Манечка притихла сзади, прилепилась к стеклу, но взгляд ее равнодушно скользил по картинам, отсекаемым острым срезом окошка.
— Как красиво, правда, Манечка? Какая чудесная природа, — обернулась к ней ищущим лицом Ирина Михайловна.
— Да, — вздохнула Манечка, — хорошая природа.
Она стала доставать из картонки купленную по дороге куклу. У куклы были небесно-синие, с черными точками зрачков глаза, почему-то голубые волосы кудряшками и странное, обозначенное на этикетке имя — Анхен: кукла была импортная. Пока Манечка выпрастывала куклу, а потом, поставив на колени, рассматривала ее, глаза Анхен в широко распахнутых ресницах вздрагивали, как в испуге, внутри ее что-то коробчато шевелилось. Манечка положила Анхен на колени — тут же послышался как бы изданный крохотной фисгармонией сдвоенный звук «а-а», что значило «ма-ма». И так Манечка с тихими, молчащими глазами поднимала и опускала куклу, и та с немецкой послушностью повторяла:
— Ма-ма…
— Ма-ма…
— Ма-ма…
Манечка вслушивалась в фальшиво квакающий, назойливо повторяемый пластмассовым роботом звук, будто терпеливо ждала, когда Анхен скажет «мама» настоящим человеческим голосом, а может, пыталась примириться с этой жалкой подделкой. Вдруг Манечка заявила с недетской определенностью, как бы отвечая Ирине Михайловне на ее замечание о красоте окружающего ландшафта:
— А у нас в круглосутке все дети говорят, что природа это наша общая м а т ь. Потому что она есть у в с е х.
Она поглядела на Ирину Михайловну, готовая парировать всякие возражения. Но Ирина Михайловна не стала прекословить — чтобы не углубляться в тему.