Одну стену просторной, пятнадцать на шестьдесят пять футов, гостиной занимало окно на лоджию. На последней стояли несколько стульев и металлический столик. Если кому-то надоедало любоваться рекой или Кеннеди-Центр, ему предоставлялась отличная возможность убить время, считая приземляющиеся в Национальном аэропорту самолеты.
В стене напротив окна располагался камин, выложенный серым камнем. С одинаковыми белыми диванами по обе стороны, между которыми стоял полированный кусок ствола дерева, накрытый сверху толстым, в дюйм, стеклом, форма которого отдаленно напоминала почку. Я решил, что по замыслу дизайнера именно так должен выглядеть кофейный столик.
Тут и там стояли торшеры и кресла, у одной из стен притулился шахматный столик с фигурками из слоновой кости. Мне показалось, что сработали их на Востоке, причем очень и очень давно.
Стены украшали картины, как сказал бы тот же дизайнер, «современных европейских мастеров». Изображались на них улицы незнакомых мне городов. Но писаны они были маслом и на холстах, что, собственно, и являлось основным требованием дизайнера.
У стены с дверью, которая вела в столовую и на кухню, стоял кабинетный рояль, «стенвей», с поднятой крышкой и нотами на подставке. Прищурившись, я смог прочитать: «Музыка к песням тридцатых годов».
— Сенатор Эймс играет? — спросил я Конни, сидящую на диване напротив.
— Он поет, я играю, — последовал ответ.
— Вечером у вас, должно быть, очень уютно.
— Во всяком случае, тихо и спокойно, мистер Лукас. Мы хотим, чтобы так было и дальше.
Я не мог оторвать от нее глаз. Наверное, пытался найти в ней какие-то недостатки, но безуспешно. Она не разоделась, принимая меня. Вытертые синие джинсы, белая блуза, синие кроссовки. Удобный, практичный наряд, которому отдают предпочтение миллионы женщин, но на Конни Майзель эта повседневная одежда выглядела иначе. Казалось, что стоят эти джинсы и блуза никак не меньше двух миллионов долларов. Джинсы обтягивали ноги, как вторая кожа, блуза, полупрозрачная, облегала тело, бюстгальтера она не носила за ненадобностью, и то, что я видел, не давало мне сосредоточиться.
Я думал, что веду нормальную сексуальную жизнь. Почти каждый день мы с Сарой ублажали друг друга, мои фантазии, как я полагал, не выходили за рамки общепринятого. Порнографию я не жаловал, поскольку нахожу прелюдию необходимым условием. Бывали дни, когда я совсем не думал о сексе, что не так уж просто по нынешним меркам. Но меня возбуждало само нахождение в одной комнате с Конни Майзель.
— Сенатор согласился принять вас лишь по одной причине, мистер Лукас, — продолжила Конни. — Он хочет, чтобы Френк Сайз более не публиковал лживые сведения о нем и его родственниках.
— Сайз публикует только факты.
— Из фактов тоже можно слепить ложь.
— Френк Сайз не заинтересован в тиражировании лжи.
— Если б он специализировался на этом, его колонка не печаталась бы чуть ли в девяти сотнях газет. Эта гонка продолжается семь дней в неделю, и его место тут же займут другие, если хотя бы дважды за неделю он не выйдет победителем. Ему нравится жить в доме на Норманстоун-Драйв, ездить на «бентли», летать первым классом, а потому иногда он перегибает палку.
— Другими словами, лжет.
Я покачал головой.
— Сознательно — никогда. Ложь он печатает лишь потому, что не успевает проверить факты. В этом случае он встает перед выбором: публиковать то, что есть и быть первым, или все проверить, и оказаться вторым или третьим, а выбор всегда подразумевает риск. Информационный бизнес — дело тонкое. Сайз занимается этим давно, с семнадцати лет. Он шестым чувством отличает правду от лжи. Он говорит, что доверяется своему суждению, но это не так. Скорее, он действует по наитию. Как и многие знаменитые журналисты. И некоторые историки. Возможно, и детективы.
— Вам тоже это свойственно, мистер Лукас? — спросила Конни.
— В определенной степени, но я не настолько знаменит, чтобы полностью полагаться на наитие. Я не могу доверяться ему, как доверяется Сайз. Он вправе это делать, потому что промах случается у него лишь в одном случае из ста.
— В скольких случаях ваша интуиция или наитие дает осечку?
— Я как-то не задумывался над этим. Вроде бы я оказываюсь прав на девяносто семь или девяносто восемь процентов. Это греет душу, но не выдвигает в ряд знаменитостей.
— А вы хотели бы стать знаменитым?
— Более нет. Для этого требуется честолюбие, а честолюбие означает повседневный, тяжелый труд. А вот пахать, как пчелке, мне совсем не хочется.
Если б она продолжала меня слушать, чуть склонив голову, приоткрыв рот, словно пробуя каждое мое слово на вкус и находя их восхитительными, я бы мог говорить еще пару часов, делясь с ней воспоминаниями детства и даже секретами, о которых не рассказывал никому.
Но она потянулась к столику, достала из пачки сигарету.
— Мне жаль, что сенатор задерживается, но он говорит с матерью по телефону. Она совсем старая и смерть Каролин ужасно ее расстроила.
— Сколько же ей лет?
— Семьдесят пять. Она живет в Индианаполисе.
— Там, где он родился?
— Сенатор? Да.
— А вы родились в Лос-Анджелесе, не так ли?
Она улыбнулась.
— В Голливуде. Двадцать первого мая одна тысяча девятьсот сорок шестого года.
— С днем рождения.
На ее лице отразилось удивление.
— Ой, я совсем забыла. Благодарю вас.
— Вы учились в Лос-Анджелесе?
— Вас интересую я или сенатор, мистер Лукас?
Я пожал плечами.
— Вы тоже героиня этой драмы. Может, играете в ней важную роль.
— Хорошо, — она сдвинула колени, сложила на них руки, отбросила голову и заговорила, словно ребенок, декламирующий заученный текст. — Я родилась в Лос-Анджелесе в семье среднего достатка и папа умер, когда мне исполнилось десять лет, так что маме пришлось пойти работать секретарем, а я пошла учиться в Голливуд-Хай, где очень старалась и была вознаграждена за свои усилия стипендией в Миллз. Там я не так корпела над учебниками и уделяла больше времени развлечениям. После окончания колледжа сменила несколько работ, в конце концов оказалась в Вашингтоне и теперь живу в пентхаузе «Уотергейта».
— Другими словами, поднялись на вершину этого мира?
Конни чуть наклонилась вперед.
— Мне здесь нравится, — таким жестким тоном она еще не говорила. — Это история моей жизни, мистер Лукас. Она не изобиловала событиями, но все-таки, я ушла достаточно далеко от Гоуэр-стрит.
— В Голливуде?
— Совершенно верно. В Голливуде.
— А чем занимался ваш отец?
— Он был инженером. Работал в конструкторском бюро. Кажется, они разрабатывали конструкции мостов, которые потом строили по всему миру.
— И он умер, когда вам было десять лет?
— От сердечного приступа. Моя мать до замужества работала секретарем, и после его смерти пошла в ту же фирму. Она многое знала о мостах, потому что, по ее словам, мой отец только о них и говорил.
— Как называлась фирма?
— «Коллинсон и Кирни». На бульваре Беверли. Телефон «Крествью 4–8905». Сейчас он, наверное, изменился. Я звонила по нему каждый день в три сорок пять пополудни, чтобы сказать маме, что я пришла из школы домой и у меня все в порядке.
— Почему вы сказали Глории Пиплз, что посадите ее в тюрьму и напустите на нее лесбиянок?
Конни Майзель рассмеялась. Смех у нее был золотистый, в тон ее волосам.
— Вы говорите о той маленькой серой мышке?
— Я говорю о Глории Пиплз, бывшей до вас секретарем сенатора. Вы так называете ее, маленькой серой мышкой?
— Вы уже побеседовали с ней, не так ли?
— Да, побеседовал.
— Она была трезва?
— Относительно.
— Вам повезло. Она звонит днем и ночью, чтобы поговорить с сенатором. Мы меняем номера, но она как-то их узнает.
— В Вашингтоне это не проблема.
— Я пригрозила нашей миссис Пиплз лишь для того, чтобы она не устроила шумный скандал. Как видите, угроза подействовала.
— Она их боится?