крепкой скорлупой.
Иногда, бывало, ночью, крадучись, пробегал ёжик, охочий до цыпленка. Его с пылом
выслеживал сам Азор и злобно облаивал до тех пор, пока не приходил кто-нибудь из
нас.
Они стояли нос к носу. Комок шипов — с одной стороны и нерешительно поднятая,
осторожная лапа — с другой. Едва завидев нас, пёс с отвращением опорожнял свой
мочевой пузырь над живностью, которая притворялась мёртвой и, опровергая легенду,
не шевелилась даже в ответ на это высшее оскорбление. Ежи были в ведении Симиона;
он обливал их нефтью и поджигал. Мы уходили прежде, чем начинало пахнуть
горелым салом.
Но особенно полезна была собака в охоте на змей, которых она отыскивала, я бы
сказал, с бесподобной интуицией. Змеи, когда им это удаётся, едят птенцов, заглатывая
их живьём. К нам приползали в жажде полакомиться этими хрупкими недотёпами, о
которых распространилась уже молва, чёрные лесные змеи, зелёные садовые, в синюю
полоску,— ползли они со всего света, и надо было вовремя их поймать и уничтожить.
Я много раз бродил по лесу с Азором, чтобы отыскать их гнезда и убить на месте, не
ожидая очередного их визита.
Когда мы убивали змей из ружья, слуга сдирал с них кожу и натягивал её на палку.
Мышцы змеи, пахнущие чесноком, долгое время ещё извивались под укусами
одолевавших их муравьев. Так собрались у нас самые разные цветные палки.
Дошло до того, что и жабы прослышали о чудесном, взращённом в лесу мясе и тоже
его возжаждали. Мы об этом не знали и не приняли мер, пока однажды я не услышал
испуганный писк: большая глазастая жаба с жадностью схватила цыпленка и силилась
его проглотить, чудовищно разевая рот и раздувая зоб.
Таким образом, питомник стал гигантским магнитом, но одновременно и огромным
капканом для всех живых существ, обитавших в воздухе, на земле и под землею; все
они роились вокруг него, подобно бабочкам, привлечённым светом, и приходили
умирать под огнем нашего оружия.
На нескольких погонах луга я наблюдал отчаянную битву — скрещение аппетитов и
вожделений, сплетение жестокости и хитрости, атак и защит, борьбу не на жизнь, а на
смерть, и всё это было поучительно, как тысяча книг, собранных воедино.
Не помню, говорил ли я, что в наших экспедициях в лес, как и в охране питомника, нам
помогал Симион? Правда, в охране больше действовал Азор, и о нём я должен еще
рассказать, ибо он играл важную роль в событии, о котором я только сейчас вспомнил
и намерен о нем повести речь.
Азор — великолепная немецкая овчарка. Стройная, с широкой грудью, выступающей,
как подводная часть корабля, с подтянутым животом, сильными лапами и хвостом,
поднятым гордо, как трофей, и слегка, как полагается, закрученным влево. С самого
первого дня я, пытаясь завоевать его симпатии, попробовал играть с ним. Но собака,
хоть и молодая — всего трёх лет,— приняла меня холодно и смотрела на меня сверху
вниз, как бы говоря: «Будьте серьёзны, сударь».
Я тут же понял, что это степенный и хорошо воспитанный пёс. Пёс благородный, у
которого стиль поведения соответствовал вкусу хозяина. Сказать, что Шарль был
высокомерен или чванлив? Упаси боже! Но он тем не менее всегда держал тебя на
расстоянии — своим молчанием, сдержанностью и вежливостью, которая
чувствовалась во всём. Он сознавал свою «породу» и старался сохранить её
неприкосновенность. Хороший друг, однако всегда холодноватый... И это меня
восхищало, потому что я сам против фамильярности даже между близкими друзьями.
Этим всё можно испортить. Шарлю нравились охота, одиночество, чтение, люди с
изысканными манерами. Он был сдержан, умерен и уравновешен во всем.
Обоняние у него было очень тонкое, и бледное лицо его кривилось, когда приближался
Симион, от которого разило чесноком и спиртом. Вот почему Шарль сам на примусе
готовил себе пищу. Он говорил, что все грязнухи, и не давал никому стелить свою
постель.
Жену Симиона, которая приходила каждые два-три дня с кукурузой, молоком и сменой
белья, он не принимал в землянке. И даже не смотрел в её сторону. В питомник и то с
трудом её пускал. Говорил, что от неё дурно пахнет, что она воровка, что она крадёт
фазаньи яйца, что потерявшиеся ложку и нож она, должно быть, взяла себе.
Только я один не раз привечал её, беседовал с ней, шутил. Насколько угрюм и
необходителен был муж, настолько же оживлённой и привлекательной оказалась жена.
Её нельзя было назвать красавицей или, пожалуй, и можно бы, кабы ей малость
пополнеть. Потому что худоба её была следствием недоедания и тяжкого житья.
Женщина прятала свои светлые кудри под синей косынкой; глаза у неё были
зелёные, широко расставленные, удлинённые, полоска бровей прочерчена прямо, без
изгиба и взгляд внимательный, немигающий; кожа бледная, но чистая, лицо
немного скуластое, тонкий прямой нос, острый подбородок и пухлый рот; когда она
смеялась, у неё приподнималась верхняя губа, что придавало её обычно печальному
лицу особое очарование.
Фигурой же она хоть и была худощава, но изящна; полная, округлая грудь, маленькие
белые ноги, длинные и стройные. Платье на ней, всегда чистое, пахло свежестью и
сухими цветами. Я тщательно её рассматривал, сам того не замечая, не желая и не
стремясь к этому. У меня ведь были другие мысли и занятия. С утреннего кофе,
который Шарль приносил мне на заре и ставил на столик позади вольера, и до ужина в
землянке, после чего я, измученный, падал на кровать, я не знал отдыха. Закрываясь с
головой одеялом, я ожидал с минуты на минуту, что меня разбудят. Друг мой спал под
открытым небом насторожённо. Собака, не привязанная, спала во дворе. Слуга ложился
где-нибудь прямо на кожухе, готовый вскочить по первой тревоге.
Надо сказать, Шарль никогда бы не разрешил отклонения от монашеских правил,
которым мы подчинялись. Он жил целомудренно, как схимник. Такой режим я принял
тотчас же и без большой жертвы. О женщинах у нас ни разу не заходила речь.
И собака, которая вела себя столь же достойно, как и её хозяин, не выказывала никаких
признаков легкомыслия или неблагоразумия, ни тени скуки и не помышляла о
бродяжничестве в поисках приключений. Весь день она подавала нам сигналы. Когда
она лаяла отрывисто, мы знали, что где-то поблизости сорока. Если она бегала,
производя большой шум,— значит, кружится ястреб. Коли приглушённо фыркала —
учуяла хорька. На лис она тоже реагировала по-особому. На змей и ежей заливалась
почти до хрипоты. Это было животное необычайно умное и понятливое. Ни на час она
не оставляла вверенного ей питомника.
Однажды утром после дождя — дело было в начале августа — я нашёл петляющие
лисьи следы вокруг вольеров, Азор был спокоен. Я заставил его понюхать следы, я
тыкал его носом, но пес лишь вилял хвостом и весело лаял, как на старого знакомца.
Нам оставалось только удивиться и насторожиться. Пес весь день лежал, устало
положив морду на лапы. Я пощупал его нос. Тепловатый. Я решил, что он болен и дал
ему миску молока. Он к ней не притронулся. И вечером не показался... Я кликнул его.
Он не пришёл. Куда-то исчез. Два дня мы прождали его понапрасну. Он не появлялся.
Мы оба почувствовали тогда, особенно Шарль, такую боль утраты, будто потеряли
брата. Я высказал предположение, что пёс спрятался где-нибудь подальше, чтобы
умереть,— так обычно делают животные, почуя конец. Друг мой, который знал его
лучше, стоял на том, что Азор умер бы у его ног. Шарль боялся другого. Как бы не
пустился пёс на опасную охоту — на зубастого волка либо на другого зверя — и не
заплутался бы. Или не случилось бы с ним в лесу чего ещё хуже. Может, его убил