Фамилия у сигнализировавшего о нарушении прав человека была «Стуков». На всякий случай он закончил свой протест так: «Сам я в домино не играю, но видеть, как гонят со скамеек ни в чем не повинных людей, неприятно».
Несмотря на то, что я заведовал отделом, я по-прежнему часто бывал в командировках, собирал материал для собственных публицистических выступлений. С корочками члена редколлегии «Младокоммуниста» меня принимали как «своего». Однажды я попал на гулянку комсомольского актива.
Второй раз спели «Там вдали, за рекой». Кто-то предложил: «Давай — комсомольцев-добровольцев!»
Секретарь райкома сказал:
— Да ну их на фуй!
За дверью зашумели. Секретарь позвал здорового мужика:
— Федя, успокой.
Наутро опять пришли за мной.
— Мы вас очень просим. Там уже машины. Едем в лесничество. Лыжи, девушки.
А вечером сидели дома у секретаря райкома и смотрели хоккей. Играли наши с чехами. Я болел за чехов, но не показывал виду. Когда забивали очередной гол, я боялся, что меня разоблачат и обвинят в отсутствии патриотизма.
Утром секретарь райкома, встречая меня, вышел на середину кабинета, раскидал полы пиджака и сильно потряс мою руку. Я понял, что стал для него близким человеком.
Секретарь рассказал об учителе в деревне.
— Интеллигент, понимаешь, народник. Приехал с настроением «просвещать» и всякая такая муть. Я ему говорю: «Все это ерунда, брось темнить. Организуй стрелковый кружок, вот тебе ясное и конкретное дело!» А он, паразит, крутит. «Где мы, — говорит, — винтовки найдем?» Объясняю: винтовка стоит пятнадцать рублей, а тонна металлолома — двадцать четыре. Две тонны металлолома — три винтовки. А он опять: «Кто учить стрелять будет? Где стрелять?» Оч-чень интересный разговор. Я бы сказал: показательный! Да в каждой деревне, говорю ему, есть демобилизованный солдат. Найди его, привлеки. Овраги есть? Есть. Вот тебе и тир! А он опять темнит: «У нас нет оврагов, у нас одни бугры». Ну как же может не быть оврагов? Два бугра — это один овраг. Вот к нему бы тебе поехать. Пощупать, посмотреть.
Зазвонил телефон. Секретарь райкома взял трубку, стал докладывать, как прошла конференция. С партийным начальством секретарь пружинист, деловит. К слову и матюгнется, как патрон досылает. Рубит с плеча, чеканит.
— Значит, так, Петр Васильевич! Докладываю: позвонили в Веселовку, жертв нет, парторгу грудь вдавило, еще одной девчонке руку сломало и ключицу выбило, в больнице. Значит, выяснили причины. Главный инженер совхоза сел за руль. Машина заехала, взяла две бочки карбида, потом забрала делегатов конференции. Хорошо, машина крыта фанерой, а если бы брезентом, там бы каша была. Считаю, виновато руководство совхоза и милиция. Мы давали команду: привез шофер делегатов — отбирать права. Кончилась конференция — дыхни! Трезвый — вот тебе права, вези. Вот так, Петр Васильевич! Да. Всё. Понятно.
В остальном конференция прошла удачно.
— Я предлагаю первый тост, товарищи, за Коммунистическую партию Советского Союза!
Пили и ели активно. Совещались: поднимать следующий тост или пусть поедят?
— Пусть поедят, устали, — сказал председатель райисполкома, татарин.
Когда пошла пятая-шестая, закуски смешались. За руководящим столом, закончив коньяк, перешли к водке.
— Ведь как это хорошо — ком-со-мол! — сосед лез ко мне с объяснениями. — Помню себя, ведь ни черта не понимаешь, зачем идешь, а идешь. Задор — это главное… Пьем, да?
Через час все стали близки и доверчивы. Открыли неоткрытую бутылку шампанского, чтобы не пропадало. Недопитое выплеснули веером по стене. На прощанье партийный босс сгреб из вазы конфеты, ссыпал в карман.
Вернувшись из командировки, я сидел в редакции, сочинял отчет. Пришел знакомый, принес листки.
— Вот, — сказал, — стенограмма собрания аппарата писательской организации. Об исключении из СП Солженицына. Завтра будет в печати.
Стали читать.
Дверь открылась, заглянула Адель Риго.
— Что вы тут, пьете, что ли?
— Совсем наоборот, — вздохнул я. Возможно ли, размышлял я, скорректировать движение страны? Сам я не делал каких-либо усилий, жизнь, не спрашивая меня, катила по колее. Но все чаще возникала мысль: страна-то так жить не должна.
В очередной раз собравшись в командировку, я поехал в Академгородок к Бурштейну, в его «Интеграл». В элитарный дискуссионный клуб научной молодежи, о котором было известно в Москве, туда стремились за глотком свободы.
В тот раз среди гостей выделялся философ из Москвы Щедровицкий, интеллектуальная машина высокой мощности. Как обычно, действо разворачивалось за столиками кафе. Академик Александров, опекавший клуб, как всегда, был в свитере. Анатолий Бурштейн безумно сверкал очами, маленький ртутеподобный Яблонский ходил с видом будущего гения, а у Александра Радова была еще фамилия Вельш, и сам он был худенький и скромный мальчик. А в качестве украшения зала, отметил я, хорошенькие интеллектуалочки. У микрофона шла жесткая схватка по поводу вакуума нравственного воспитания.
Из того вечера я вынес мысль, с отчетливостью выраженную Щедровицким: зрелый человек — это тот, кто все ситуации решает без наставника и руководствуется в жизни не моральными прописями, а моральной теорией. Нужны убеждения, основанные на понимании законов развития общества. И конечно, активность.
Что касается последнего, размышлял я, то с этим проблем не будет.
Через какое-то время Анатолий Бурштейн приехал в Москву. Он и познакомил меня с Ремом Горбинским.
— Аппарат по сути своей антиинтеллектуалистичен, — объяснял Рем. — Начальство все лучше знает? Чепуха! Это иллюзия, будто об общих принципах могут судить только высшие сферы.
Мы шли от Зубовской площади, где Рем жил, в сторону Смоленской. Рядом с Ремом Горбинским трудно выступать в роли собеседника. Рем предпочитал иметь слушателей.
— Человек, стоящий у власти, — вещал Рем, — нуждается в знании только как в средстве. А специалист привлекается только для того, чтобы подыскать пути осуществления политики, цели которой не подлежат не только критике, но даже обсуждению. И люди, обладающие знаниями и вступающие в контакт с власть имущими, приходят к ним не как равные, а как наемники.
— А мы кто? — спросил я.
— А мы с тобой не можем ужиться с властью не из-за своей непрактичности, а в силу того, что наши цели выходят за рамки существующего строя, который охраняет государственную власть.
Рем шел тяжело. Его мучил диабет. Его жена Стася металась между своими дочками и этим беспомощным человеком, больным, пьющим, вечно с людьми, с завиральными идеями.
Когда начались визиты в маленькую уютную квартирку Стаси, где обитал Рем, я каждый раз чувствовал себя неловко — хозяйке было и без меня тяжело. Мы всегда сидели за столом в тесной кухне, часть которой с нами делил быстро подрастающий щенок колли.
— А государственная власть, — продолжал Рем, — даже самая просвещенная, всегда выражает интересы господствующего класса. И это ставит ей вполне определенный предел. Таков суровый факт, с которым сталкиваются все просветители и утописты.
Рем говорил, что у интеллигенции чувство собственной исключительности выливается в сознание своей ответственности перед народом, в стремление быть не только мозгом, но и совестью страны. Или — в пренебрежение к массам, снобизм и требование для себя особых привилегий.
Рем предлагал препарировать стереотип интеллектуала, сложившийся в общественном сознании, сделать его предметом социально-психологического исследования. Он рисовал свой марксистский план: вывести через десять лет наверх прогрессивного лидера, вложив ему в голову свои идеи.
Сколько раз я это слышал: иного пути нет, только с партией! Вот и Рем о том же. Он активно читал Бухарина, Троцкого, а я в какой уж раз перечитывал Достоевского. А когда принялся за Маркса и Энгельса, опять набрел не на то.
«Дорогой Энгельс! — писал своему другу Маркс. — Только что получил твое письмо, которое открывает очень приятные перспективы торгового кризиса».