Я перевел дыхание. Посмотрел на хозяина кабинета: бесстрастен, шельма.
— Ну, а Полуянов? — спросил я сам себя. — Его статья о Герцене, если вы ее имеете в виду насчет «посоветоваться», так она безупречна. Она именно о Герцене, а не о Солженицыне, как вам доложили. И мне плевать! — воскликнул я задиристо. — Плевать на доносы, которые вам пишут! Сейчас не тридцать седьмой год. — И я сверяюще посмотрел на гебиста: ведь так, не тридцать седьмой?
«Секретарь райкома» сидел полным истуканом. «Неужели я его действительно заговорил?» — подумал я.
Но решил, что этого мало.
— Полуянов — блестящий историк, — подчеркнул я. — Отличный автор! О чем он писал? О Герцене. Именно об Александре Ивановиче Герцене, которого Катков звал в Россию, на Соловки. Так и говорил: «Они по нему плачут». Но Герцен, хотя и тосковал, в Россию не ехал. Полуянов в своей статье изобразил ситуацию 1863 года: польское восстание, лидеры едут к Герцену в Лондон, уговаривают его выступить вместе с ними, а он против, считает — безнадежно. Восстание шляхетское, националистическое, народ не поддержит. Поляки не слушают, ярость против гнета самодержавия кипит — выступают. И все разворачивается так, как было предсказано. Генерал Муравьев, которого так и окрестили: «Муравьев-вешатель», оставил после себя пустыню, тела повешенных вдоль дорог. Страшная картина! Что же Герцен и что Россия? Россия, в том числе демократическая, осудила поляков — ослабляют Отечество. И в этой ситуации Александр Иванович выступает в «Колоколе» со статьей, в которой пишет: нет свободы России без свободы Польши! Нельзя стать свободным народом, пока угнетаешь другие народы! Понимаете, Николай Иванович, какую бурю «восторгов» в кавычках, какую волну негодования вызвал своей статьей этот лондонский отшельник, этот отщепенец, как бы мы сейчас сказали? Ладно, деньги дал на восстание. Отговаривал — но дал. Зачем писать? Ведь вся Россия выла и плевала в сторону поляков. И сказать слово в их защиту значило: тут же быть и самому оплеванным. В России решат: у Герцена в Лондоне крыша поехала, оторвался от страны, ничего не соображает, устарел. Поддержать поляков — значит противопоставить себя демократической России, ради которой жил. Это ведь и «Колокол» поставить на карту. И все, все, начиная с первой ссылки, — бросить в яму. А ради чего? Ради чести имени! Такой эфирной, пульсирующей вещицы — как дымок от папиросы. Помните песенку? «Дымок от папиросы, дымок голубоватый». Там — эфир, а тут — «Колокол», тысячи экземпляров, завозившихся в страну, мощное оружие в борьбе с самодержавием. Такое, что дрожали генерал-губернаторы, читая разоблачительные материалы Герцена, который, сидя в Лондоне, элементарно снимал их с работы. Так он свалил Муравьева-Амурского, другого Муравьева, не того, который вешал. Катков называл Герцена «властью тьмы» — не без уважения. Так что же? Все это гигантское практическое дело — за дымок от папиросы? Да промолчи! Все равно полякам уже не поможешь. А Россия, если выступишь на их стороне, особенно молодежь, — отвернется… И как же поступил Александр Иванович? Он выбрал эфир. Написал статью, про которую Ленин сказал: «Герцен один спас честь русской демократии…» «Колокол», действительно, после 1863 года пошел вниз, подписка стала падать, а через несколько лет Герцен умер… Ну и какое отношение, скажите, имеет все это к Солженицыну?
Я пристально посмотрел на своего слушателя, ожидая ответа: «Да самое прямое!»
Но тот продолжал молчать.
— Какая связь? — не унимался я. — Солженицын — это современный Герцен, да? Я догадываюсь, кто вам это накатал. Сказать? Но я не отвечаю за болезненное воображение каждого, кому наступил на мозоль. Допускаю, я человек резкий и работать со мною трудно. Ну и что? При чем тут Герцен? Статья у Полуянова безукоризненная, я сам редактировал ее, да еще Фома Лямкин, наш редакционный карл маркс, приложил руку. А то, что статья появилась в феврале, когда Солженицына вывезли из Москвы в Мюнхен, так мы тут при чем? Нам планы вашей организации неизвестны. Уже за полгода до этого момента мы держали статью в руках, а за два месяца — отправили ее в типографию. Понятно? Поэтому все у вас белыми нитками шито. И не надо представлять нас окопавшейся в журнале «Младокоммунист» группой, разработавшей хитрый план насолить ЦК и вам и для этого приготовившей статью о Герцене как раз к моменту высылки Солженицына из СССР… Это вам надо было? Насчет этого я с вами должен был посоветоваться?
Человек напротив сидел как в полусне. Он отрицательно покачал головой.
Нет, значит? Выходит, я не угадал. Зря полтора часа молол языком.
— Ну, ладно, Андрей Владимирович. Отдохните, подумайте. Все-таки вам есть о чем рассказать. Е-есть!
И меня выпроводили в прихожую — к «щуке», где на стуле дожидался старый знакомый — «опер». Он принял меня из рук в руки, проводил в кабинет напротив, совершенно пустой. У стен расставлены были стулья, и ослепительно сверкал лаковый пол, раздражая холодным блеском. На стене висела огромная карта Родины.
Опер приоткрыл форточку и стал дымить в нее. А я занялся изучением карты — восточных районов, где вполне мог вскоре вновь оказаться.
Полуянов — умница, интеллектуал — конечно, написал замечательную статью, в которой была бездна смысла. И любые параллели — на выбор.
Он приходил в редакцию, пил чай, смотрел своими большими, навыкате, глазами, в которых жила иудейская мудрость, и говорил: «Ребята, как у вас хорошо!»
Он был щупл, и уязвим, и, как десантник, агрессивен, готов на все. Уже несколько лет он не работал и в конце концов оставил попытки служить. Изредка публиковал статьи по проблемам кино, но все реже и реже.
После разгрома редакции «Нового мира» он, как и многие, входившие в круг авторов журнала Твардовского, оказался не у дел. Я, возглавлявший отдел в «Младокоммунисте», подобрал часть из них, получилась неплохая команда: Анатолий Стреляный, Лен Карпинский, Андрей Тарковский, Игорь Кон, Владимир Кокашинский, Юрий Буртин, Натан Эйдельман, Геннадий Лисичкин, Юрий Карякин, Генрих Батищев — разные, но все они уживались вместе под крышей нашего журнала. Иные еще не успели напечатать свои статьи, которые мы совместно замышляли, обсуждали, вынашивали, но это не мешало общению, люди просто заходили повидаться — тогда был такой замечательный, «неделовой», лишенный прагматизма и торопливой озабоченности, стиль взаимоотношений между людьми.
На стене, за спиною у меня, висел огромный, склеенный из нескольких листов ватмана, график прохождения материалов — с темами, сроками и фамилиями авторов. Наглядно и впечатляюще. Рано или поздно такая компания должна была привлечь внимание «компетентных органов».
Рафинированный интеллигент Полуянов, нахально нетерпимый в спорах полемист-камикадзе, соседствовал на стене рядом со спокойным, ироничным и невозмутимым Анатолием Стреляным. В жизни они, по-моему, не пересекались. Я не помню, чтобы Полуянов пил кофе в редакционном буфете за одним столом, где закусывал и по-простецки ковырял вилкой в общей солонке Стреляный.
Захаживал страннейший человек Генрих Батищев. Этот самобытный философ приезжал в редакцию с синим капроновым рюкзачком за спиной, в котором возил термос с особой водичкой. Вегетарианец, сыроед, махатма — за ним в сомнамбулическом состоянии следовала толпа почитателей, странных высоконравственных юношей и девушек с лихорадочными глазами и отвращением к политической системе, они не хотели участвовать во всеобщей мерзости, а жили коммуной в глуши, в деревне, воспитывали детей, ели проросшее зерно, молились Богу и слушали проповеди Генриха, своего учителя.
Когда Генрих появлялся в редакции, он говорил: «Привет!» — и брал меня или кого-нибудь из моих друзей за лацкан пиджака. Заглядывал проникновенно в глаза и пытал: «Ну, что? Чем живете? Что на душе?»
Удивительна фраза, которую однажды услышал я от него: «Человек есть больше, чем он есть» — смысл этих слов я не сразу понял.
Конечно, Генриху было хорошо с нами. Комнаты неподалеку от улицы Новослободской, где помещалась редакция, никогда не пустовали. Так возник интеллигентский клуб под официозным крылом журнала.