Литмир - Электронная Библиотека

И понеслась она по московским улицам. Я машинально считал светофоры, а в голове билась мысль: что они знают? Как себя вести?

Ведь десятки раз была проиграна эта пластинка.

Выскочили на площадь Дзержинского, дали круг почета в честь Железного Феликса — сидевший рядом со мной на заднем сиденье господин даже не посмотрел в его сторону, торопливо докуривая сигарету, — втянулись в улицу, потемнело, гранитные утесы укрыли машину от солнца, значит, идем ущельем Лубянки, понял я, теперь поворот направо — зачем же так резко? Мимолетное соприкосновение тел, трогательная близость. Обладатель бежевого пальто выровнял грузный корпус, распахнул дверцу и, отшвырнув окурок, уже весь на взводе, скомандовал без улыбки:

— Пожалуйста, Андрей Владимирович!

Как выглядит здание изнутри, я запомнил плохо, не до того было. Остались в памяти окна во внутренний дворик со стеклами, армированными стальной сеткой. Вместе с моим вергилием мы все же побродили по лестничным маршам, поплутали чуток, не сразу попали в нужный кабинет.

Наконец, вошли.

Приемная была узка, некомфортабельна.

«По птице и прием, — отметил я и подумал: — А может, чекистская скромность?»

Сухопарая дама в очках оторвала от бумаг глаза, взглянула на нас. Не какая-то размалеванная секретарша-кошечка, а свой, проверенный товарищ. «Ясно! — машинально отметил я. — Чтобы посетители зря не делали стоек, не тревожили плоть».

«Щука» — так я ее окрестил — взглянула и без лишних вопросов шмыгнула в кабинет.

Вышла и опять молча — ну, хотя бы словцо произнесла, голосок ее, томящий душу, услышать, — глазами показала: входите!

Спокойно, читатель!

Войди вслед за нами в лубянский кабинет. И если слабость в коленях выдаст волнение, не стыдись его — столько слышано об этих утробах и их обитателях.

Пол покрыт светлым лаком, не задолбан каблучками, как в кинотеатре, куда мы как раз собирались с женой сегодня вечером на фильм Тарковского «Солярис». Ходят тут редко, отметил я. В основном мужчины.

Стены, как и положено, невыразительны, блеклы. С неизменными иконами: Феликс, Лысый, Леня-маразматик… По портрету не скажешь, что язык не выговаривает «систематически» — получается «сиськи-масиськи». Вся Москва потешается по кухням. Людям нужен адреналин.

Стол, конечно, внушительных размеров, как аэродром. На нем папочки на своих взлетных полосах, готовые к старту. «Какая тут моя?»

Мне указали на стул. Я сел. Поднял очи, чтобы увидеть хрестоматийного контрразведчика, выловившего меня, внутреннего диверсанта. Взглянул.

За столом сидел мужичонка в черном, несвежем на вид костюме. Серый, как и его галстук. И имя назвал: «Николай Иванович». Или «Иван Николаевич»? Это, собственно, не имело значения, так как индивидуальности не было, а был тип: партийный секретаришка, причем не первый. И не городского, а задрипанного сельского райкома партии, тогда еще, правда, могучей. Волосенки, зачесанные назад по русской казенной традиции, были то ли чернявы, то ли русы. И нос без претензии, без горбинки, выдающей утонченные наклонности, и без пугающих тоннелей вывернутых африканских ноздрей, символа грубой страсти. Нет, такой не задушит посетителя на паркете, ибо нос был наш, трудовой, тиражированный. А пальцы рук при этом сплетены на столе. И два больших пальца непрерывно вращались, как маленькая турбина, то в одну сторону, то в другую — знакомый прием бюрократа.

Никаких, конечно, погон, портупеи, шпал, ромбов, звездочек, даже значка импортного. Ничего!

Я смотрел, внутренне удивляясь. Вникал молча.

— Ну что, Андрей Владимирович? — турбина добавила обороты. — О чем бы вам хотелось с нами посоветоваться?

И улыбнулся, готовый принять мои роды.

Интересная тактика, подумал я. Никаких конкретных вопросов.

Вопрос — это бездна информации. Задай чекист конкретный вопрос — и стало бы ясно, в каких мы с «Николаем Ивановичем» отношениях. Услышать, чем тут интересуются, — значит понять, где прокололся.

Просят «посоветоваться». Обтекаемо!

Я выбил пальцами дробь по столу-аэродрому, пытаясь сбить обороты гэбистской турбинки… «Так… Значит, посоветоваться хотите?»

— Пока обходился своим умом, — сказал я и улыбнулся открыто, давая понять: я же свой, чего там?

— Да нет, Андрей Владимирович. Есть о чем. Есть! — второе «есть» было произнесено уже жестко. И взглядом придавил для верности: — Сами прекрасно знаете «о чем».

Тогда я решил запустить «дурочку», направить по ложному следу — в никуда.

— А-а… Иван Николаевич!.. Из-за Полуянова вызвали? — рассмеялся я невинно. — Из-за него, Николай Иванович?

И, не дожидаясь ответа, боясь, что чекист остановит, скажет: «Нет», я начал подробно и вдохновенно, словно облегчаясь после пива, рассказывать сюжет из недавней истории нашего журнала, того, в котором работал.

— В конце концов, — сказал я, — статья Полуянова — это частный случай. Понимаю, недовольные написали доносы в ЦК и сюда, к вам, но какие претензии к самому нашему делу? Обидно, право! — и я изобразил «обиду». И продолжал, чтобы не перебили предложением «посоветоваться»: — Я говорю о новой рубрике в нашем журнале. Она называется «Нравственность и революция». Речь идет о становлении революционера. Понятно, да? За двадцать минут свободы можно умереть — кто это сказал, не помню… Вы-то, Николай Иванович, знаете, конечно… Силы человека с наибольшей степенью проявляются в звездные минуты революционной деятельности. Берем биографии революционеров, от расплывчатого юношеского протеста до осознанной стойкости. Грандиозная тема, Иван Николаевич! Простите, Николай Иванович. Грандиозная! Потому что революция — как наивысшее проявление гуманистического начала — раскрывает человеческую сущность. Это, если хотите, «забегание вперед». Согласны? Декабристы, как известно, страшно далеки от народа. Разночинцы — уже ближе. А большевики — сами представители народа. У нас провокаторы были и есть, но у нас главное — не партия над народом, а партия, растворенная в народе. Это не я говорю. Это Ленин сказал! Помните? Я близко к тексту цитирую, хотя, допускаю, могут быть неточности. Но не в этом дело, а в том, что революционер становится народным деятелем. И разве плохая, Иван Николаевич, была у нас задача? Выявить комплекс черт, нравственных принципов, которые проявляются в революционере в критические моменты истории. Причем, согласитесь, разные ситуации диктуют различное поведение. На первый план выдвигаются то одни, то другие моральные стороны личности. Возьмем период после поражения. Тут — писаревская идея: самообразование. Что это такое? Это тоже форма революционной преобразовательской работы. Самовоспитание! Понятно — лишь то, которое за пределами полицейского указующего перста. Простите… я не хочу вас обидеть. Вы-то все это понимаете лучше меня, конечно. Наша, журналистов, задача: показать, что в условиях реакции самообразование становится подвигом, а все остальное — подсобным делом. Разве это не актуально? А Чаадаев? Казалось бы, опустились руки, перерезаны вены. И вдруг бурлаки, типа Станкевича, начинают тянуть корабль по пескам. Вот революционная работа! Неслучайно кружок Станкевича перерастает в кружок петрашевцев. Но нарастает революционное движение — и самообразование в этой ситуации становится всего лишь либеральной идеей, противопоставляемой революционной деятельности.

Я сделал жест, как будто выпустил из шарика воздух. И мысленно отметил: «Слушает!»

— Интересно, да? — продолжал я. — Разные периоды, разные люди. Робеспьер, Марат, Че Гевара… Это одно. А Кибальчич и Александр Ульянов — это другая тема: наука и революция. А как люди вырастают в революции? Например, Ипполит Мышкин, Перовская. Ничего, да? Примерчики, что надо! А незаметная деятельность, которая потом складывается в огромные сдвиги, — Бабушкин, скажем. А если по революциям взять? Великая французская. Русские революционные этапы… Парижская коммуна. Домбровский, например. Ну, и Пятый, и Семнадцатый годы мы не исключаем. А сегодняшние горячие точки? Куба, Конго, «новые левые»… Вот так, Иван Николаевич. Нравственный-то идеал — не абстракция, если показать его в лицах. На конкретном материале. Идеал-то был выстрадан в истории…

20
{"b":"269429","o":1}