— Тот, кто справа, Гукасов, — сказал Анохин. — Промышленник, туз, председатель патриотического объединения, владелец газеты «Возрождение», наш коллега, — он коснулся кисти Ксении, спросил виновато: — Толя докучает вам? Он своеобразный, но душевный человек. И я не мог не пригласить его, поверьте и простите ради бога, Ксения Николаевна.
— Если вы еще раз скажите «простите», я начну кусаться.
— Очень хочу помочь вам и уверен — помогу. Сообща что-нибудь придумаем. Люди обязаны помогать друг другу. Поверьте, у меня нет никаких корыстных интересов.
— Последние годы моей жизни человечество, словно сговорившись, убеждало меня в обратном.
— Толя вот ругал русских эмигрантов. Но ведь есть и другая ее часть, лучшая. Возьмите Балканы, Турцию, даже Южную Америку. Сколько русских самоотверженно работает там врачами, учителями-просветителями, пропагандистами музыки, балета, настоящего искусства. Лифарь и Баланчин, Шаляпин, конечно... Мозжухин, Протазанов, Алехин, Бакст и Коровин. Ими будет гордиться все человечество, Ксения Николаевна.
— Зовите меня Ксения.
— Не могу. Увольте. Со временем... У меня язык не поворачивается. Я ваш верный друг.
— Я верю, Лев Федорович. Вас послал сам Бог, услышав мой «SOS!».
— Если вы только пожелаете, я... чем могу... Мне все кажется, я уже встречал вас где-то раньше.
«Большой милый ребенок, — подумала Белопольская. — Как он мог сохраниться в нашем лихолетье и выжить?»
Вернулся Грибовский — с видом победителя, похлопывая блокнотиком о ладонь, ожидая вопросов и не скрывая своего торжества.
— Кельнер, — щелкнул он пальцами сухо и громко, как кастаньетами. Примчался официант. — Что же ты, братец! — грозно посмотрел он поверх его головы. — Гости у тебя скучают. Где гусь? Запамятовал?
— Команды ждем, господин-с-с.
— Скачи за гусем. Пять секунд, ясно? — и, сев, сказал: — Принимаю поздравления. Беседа с Гукасовым — двести строк на первую полосу. Придется нашему ящеру Полякову франков сто готовить. На меньшее не пойду. Завтра я приглашаю вас на обед.
— Что же рассказал тебе керосинщик?
— Сенсация! Разругались они со Струве вдрызг, представляешь?! Петр Бернгардович уходит из «Возрождения», собирается издавать свой еженедельник.
— На какие шиши, интересно? Впрочем, выкрутится. Ксения Николаевна совсем засыпает от наших разговоров,
— Вот это зря: Ксения — человек! У меня есть и заголовок: «Кто победит: идеи Струве или гукасовские миллионы?» А? Каково?!
За соседним столиком сидела странная компания: двое русских и немец, вероятно, — рыж, щекаст, с усиками а-ля Вильгельм и военной выправкой. Один из русских — старик за семьдесят, его возраст выдавали апоплексического цвета лицо и красный затылок, нависший широкими складками. Второй выглядел еще более неряшливым — нечесаные волосы, нечесанная борода с остатками еды, шарф вместо галстука, потертый пиджак. Русские спорили во весь голос, размахивая руками. Старший, возражая, хохотал обидно. Вид у них был точно у помешанных. Немец, перед которым стояла почти пустая бутылка шнапса, сидел, тупо глядя в стол. Иногда он поднимал бычьи, бессмысленные глаза и поводил ими по лицам соседей, точно удивляясь обществу, в котором оказался.
— Трагедия, милый мой, трагедия, — выкрикивал тот, что помоложе, теребя бороду и дергаясь. — Мы здесь обречены. Умирать мы всегда умели лучше, чем жить. Равнодушные под дулом пулемета, покорные на плахе, — у нас нет будущего. Из нашего вшивого, тифозного поколения никто не нужен новой России.
— Ну уж это бабушка надвое сказала, — возражал старик. — Интеллигенция — соль земли, хранитель культуры нашего народа.
— Интеллигенция во всем искала благо: в курных избах, кислом запахе овчины, общей неграмотности и поверьях, доставшихся то ли от монголов, то ли от викингов. Все поднимала на щит потому, что пахло родными лаптями да онучами. Интеллигенция бросила народ! Мы удрали, как крысы с тонущего корабля, со своими знаниями, талантами, энергией, величием духа. Пока мы в парижах и берлинах чешем затылки, большевики выращивают новую интеллигенцию. Мы никому не нужны. Почему ты против очевидности?
— Потому, что ты не прав: у молодых есть выход — вернуться.
— И служить большевикам?
— России.
— Россия — это большевики, милый мой. И не надо уподобляться страусу.
Третий за столиком дернул головой, повел глазами, выпятил грудь и вдруг принял позу, выражавшую, как ему казалось, гордость и презрение к собеседникам.
— Пфуй, — выдохнул он презрительно. — Мы, немц, не боимсь русски плохи тарог, лэс и фаш зольдат. Мы, немц, боимсь, если нарот перет ружье и поет, когда умирайт, — он действительно оказался немцем. И вдруг выругался: Сфолочь... швайн... большой сфолочь...
— А этот немец — с душком, — заметил Грибовский. — Дать ему в морду, что ли?
— Оставь, Толя. Нам идти надо, — пытался остановить его Анохин.
— Эй ты! — Анатолий оказался рядом с немцем и взял его за лацкан пиджака. — Чего кричишь, как ишак на закате? Тихо чтоб было, ruhig, ясно?
— Jawoh! — немец тут же сдал, голова его упала на грудь, глаза остекленели от бессилия.
Alter Hund![51] Chutzbah![52]
Du, Scheise! Setzen sie, bitte[53] — решительно вмешался Анохин, отодвигая Грибовского. — Что подумает Ксения Николаевна, Толя? Ты как оглашенный влезаешь в любой скандал. Что с тобой?
— Грустно — не более. Темнота, кругом свиные рыла. В морду хочется дать. И застрелиться пора.
— Festina lente, — усмехнулся Лев.
— Уговорил, — серьезно ответил Грибовский. И крикнул обычным своим тоном: — Обер! Обер!..
(обратно)
2
Ксения уже больше недели бродила по Парижу в поисках работы. Но работы не было. Неумолимо приближался день внесения квартирной платы. Провожаемая понимающим взглядом консьержки. Ксения уходила утром, стараясь возвращаться поздно, лишь бы не отвечать на ее обычные сочувственные вопросы: «Ничего, мадемуазель?», «И сегодня опять ничего, мадемуазель?», «Удивительно, неужели вам и сегодня не повезло?».
А какие замечательные дни стояли! Весна полностью захватила город, и словно кто-то огромной кистью мазанул зеленью по паркам и бульварам, улицам и маленьким дворам. Все оттенки зеленого господствовали в Париже, забивая все другие краски. Уже и утра стали совсем теплыми, а днем, когда солнце, согрев небосвод, припекало город, хотелось тени, прохлады, отдыха. Воздух над Парижем терял синюю прозрачность, словно спрессовывался, становился тяжелым и густым, наполненным всеми запахами большого города. В эти весенние дни Ксении хотелось гулять без цели и мыслей по парижским улицам и бульварам, просветленно любоваться и радоваться красоте, прислушиваться к звукам и запахам, ликовать от ощущения своей молодости и здоровья. И в то же время каждые несколько минут возникало тревожное состояние, приходили мысли о том, что она не имеет права гулять, а должна искать работу. Она с болью и тягостью чувствовала свою беспомощность, никчемность, бесправие и ненужность всем тем людям, что обгоняли ее на улицах, шли навстречу, даже улыбались ей.
Не день и не два ходила Ксения по Парижу взбудораженная, с тяжким камнем на душе. Стыдясь расспросов и помощи, она перестала бывать и в редакции. Возвращалась под вечер, усталая, разбитая, раздавленная очередными неудачами. Ноги гудели. И все считала дни, оставшиеся до оплаты за квартиру. Кипятила на спиртовке чай — хорошо, сахар был и осталось несколько франков от продажи кофты на «Блошином рынке», где ее, конечно, обманули. Самый дешевый обед стоил два франка. Это была ее единственная еда за день! Ксения, вернувшись, занималась невеселой арифметикой и падала в глубокий сон. Ей оставалось жить здесь три дня. Можно было одолжить сотню-другую у друзей-журналистов, но Ксения — упрямая! — пошла бы скорей воровать. И даже в нынешнем положении ни разу не возникала у нее мысль обратиться за помощью к отцу. Все более отчаиваясь, Ксения продолжала бродить по Парижу...