Николай Вадимович замешкался с ответом.
— Но я не знаю, право... Как?.. Чем я смогу быть полезен, — бормотал он, застигнутый врасплох неожиданным поворотом дела и прикидывая, есть ли смысл блокироваться с этим неистовым человеком, чья политическая платформа ему совершенно неизвестна. И как посмотрят на это общественные круги. Пока он здесь, надо с волками жить — по-волчьи выть. Когда еще он сумеет в Париж выбраться... Нет, им не по пути. Однако профессор возбужден и способен на необдуманные шаги. Долг порядочного человека — остеречь его.
— Впрочем, подумаем, посоветуемся... И вы ведь еще не знаете, что предпринять, — сказал он как можно убежденней, — мы подумаем... Подумаем вместе, дорогой Виталий Николаевич. Крепитесь: две головы всегда лучше, чем одна. Можете располагать мною.
— Спасибо, Николай Вадимович, — растрогался Шабеко. — Вы поступаете, как настоящий христианин... Мы еще повоюем, князь!..
Из дневника профессора Шабеко
«... Я все еще в Белграде. Живу на том самом «дне», о котором в день приезда рассказывал мне Белопольский, нашедший высокого покровителя из октябристских лидеров и уехавший благополучно в Париж, не сделавший ничего в нашем общем деле. Палец о палец не ударивший, если быть совсем точным, в целях спасения народной собственности от разграбления «Торговым домом П. Врангеля. Л. Шабеко и К°». Бог не простит ему этого!..
Внешне события моей жизни — весьма бедные события, если говорить только о моей персоне, очень спокойные, достаточно легкие — в период отъезда из Крыма внезапно приобрели характер бурный, грозовой. Лавина событий, обрушившихся на простого человека, грозит разбить и похоронить под обломками годами создаваемое мною собственное, суверенное государство, которое я с некоей наивностью наименовал «независимой республикой Шабеко». Теперь покой мой смущен окончательно, «республика» разрушена, и я лишился самого главного — веры в себя, в свой ум, прозорливость, умение разбираться в событиях, анализировать, давать им правильную оценку. Стоит ли теперь и за перо браться?.. Впрочем, если быть правдивым, процесс этот, начавшийся еще после гибели Святослава («Боже, насколько самонадеян и безапелляционен был я в своих суждениях, непримирим во время бесед со старым князем и доктором Вовси!»), продолжавшийся и во времена плавания к берегам Адриатики, и при жизни в Каттаро, завершился лишь только что — с моей поездкой «за истиной» в Белград.
Что искал я тут — у кормила власти — старый, отставший от своего времени человек? Что нашел? Кого встретил? Политиканов, борющихся за место в экипаже, в надежде, что он когда-нибудь отправится в «освобожденную» Россию, а пока не брезгающих ничем, погрязших в грехах, нарушающих не только все человеческие законы, но и мораль, библейские заветы?.. Крыс, сбежавших с тонущего корабля? Где они — святые борцы? Где они — вчерашние вожди, генералы, ведущие армии, теоретики, проповедующие планы возрождения России, политики, мобилизующие «просвещенные» силы Европы и Америки на поддержку «белого дела»?.. Зачем приехал сюда? Верил, здесь сосредоточились «лучшие силы» бывшей России? Глупец! Как говорится: Lasciate ogni speranca voi chentrate! — Оставь надежду всяк сюда входящий! Со дня на день ждут приезда «мессии» — самого главнокомандующего. «Вот приедет барин, барин нас рассудит». А пока каждый в меру сил, возможностей и честолюбия вершит власть своими методами, о которых лучше и не думать.
Мои дела худы. Истоптав все приемные — где встречал и улыбки, и оскорбления, и прямые угрозы, — решил всеми возможными способами добиться разрешения на отъезд в Париж. В этом обещал содействовать мне и князь Белопольский, но от него ни слуха ни духа. Остается расчет лишь на собственные силы, а они не более воробьиных.
Приезжал Леонид, хотя в записке, отправленной из Белграда с оказией, я просил его не пытаться найти меня, а лишь прислать кое-что из моих вещей (лучшие из них — увы! — уже проданы здесь при помощи ловкого посредника). Леонид умолял простить его, пытался всевозможными способами объяснить свой подлог и свое поведение, направленное якобы на мое же спасение. Я оставался непреклонен. И — странно все же! — смотрел на него, никак не чувствуя в нем сына, плоть и кровь свою, будто на чужого, будто на адвоката, нанятого защищать интересы кого-то третьего... Леонид, отчаявшись в попытках примириться, пытался навязать мне деньги. «Они дурно пахнут, сударь. — сказал я твердо. — Они ворованные. Ничто не заставит меня принять хоть копейку!» Внезапно он заплакал. Будто бы искренне. Таким я его никогда не видел. Стал клясть свое одиночество и злой рок, отнимающий у него самых близких и дорогих людей. (Судя по всему, Екатерина Мироновна, решившись окончательно, порвала с ним полностью, доверившись наконец зову истерзанного своего сердца. Бог ей судья!..) Леонид упал передо мной на колени, стал истово целовать руки. Я с трудом вырвался и ушел, спрятался от него. Timeo Danaos et dona ferentes — боюсь данайцев, даже дары приносящих.
Становлюсь обывателем — беженцем, думающим о еде и о том, как прожить каждый вновь наступающий день. Оказывается, это проще, чем давать объяснения историческим процессам. Чувствую, погибаю — и нравственно и физически. Устаю, простужаюсь. Еще три-четыре таких месяца, и мне уже не поможет Париж...
Поистине, не зная, где упадешь, торопись подстелить соломку. Неделю назад пришло мне в голову, что не все я сделал, действую кустарно, а голос мой — «глас вопиющего в пустыне». Надо будить общественное мнение, открывать людям глаза, призывать под свои знамена... Вере в силу печатного слова меня учили с детства. Одним словом, написал я гневную статью о продаже народного добра, в которой называл подлинные лица и подлинные деяния этих лиц. А затем, переписав набело, понес в редакцию русской, судя по заявлениям — весьма либеральной газетенки, обосновавшейся здесь как дома. И принят был, надо сказать, подобающим образом. Обласкан. И заверен, что статья будет опубликована чуть ли не в следующем номере. Дни, однако, бежали, а статья не появлялась. Придя за справкой, я встретил на месте редактора уже другого человека — прямого и резкого, с офицерской выправкой, который сказал, что печатание моих побасенок требует согласования с рядом лиц, чье мнение газета здесь выражает, и просит наведаться как-нибудь днями... Вечером, вернувшись «домой», застал на самом видном месте возвращенную мне статью с запиской, где говорилось прямо: газета статью напечатать не имеет возможности ввиду вздорности обвинений в адрес лиц, широко известных в обществе, чье положение и заслуга — лучшая гарантия от моих упреков и беспочвенных подозрений... etc, etc... Но это еще не все! События, развернувшиеся тем же вечером, напоминают повествование Элена Сю. Ко мне подошли двое. В масках! И, взяв за руки, оттащили в дальний угол двора и пригрозили убийством, если я не оставлю свои писания... навсегда! Все это очень грустно.
Людей, подобных этим, в масках, здесь множество, сомневаться не приходится. Как и в том, что отправить на тот свет такого старика, как я, дело не сложное. Думайте, профессор, думайте! Снова жизнь задает вам непростую задачку!..
Внезапно разыскал меня Здравко Ристич. Появление старого корсара растрогало меня: проделал долгое, трудное и не дешевое путешествие из Каттаро лишь для того, чтобы повидаться, привезти оставленные мною вещи (признался, что говорил с Леонидом, и тот сказал, что я не вернусь) и некоторую сумму денег. которую он готов ссудить мне (поклялся, что деньги, принадлежат ему, а не Леониду). Да, все же именно добрые и высокопорядочные люди — двигатели прогресса, двигатели истории! Они — опора мира. Вопрос о переезде в Париж таким образом приобретает практические очертания. В Париж, в Париж! Там чище воздух. Там цвет эмиграции нашей. Там легче будет бороться против «Торгового дома Врангеля и К°»! Итак, вперед!»