Дед вел себя непринужденно, я видел, как он смеется. Казалось, предмет разговора сильно веселил собеседников. Госпожа Остеррайхер, все еще в фартуке, слегка поправила прическу и положила руку на стол. Дед наклонился вперед и накрыл ее руку своей ладонью, а дама, очевидно, была не против. Она не отдернула руки, и так они продолжали беседу.
Я удивленно отпрянул от витрины. Дед, наверное, хотел сохранить этот секрет при себе. Вернувшись вечером, он откашлялся, и его смущение бросалось в глаза.
— Я совсем забыл, который час, — сказал он.
— Да тебе совсем ни к чему встречать меня из школы, дедуль. Мне уже семнадцать. Делай что хочешь, — ответил я, не отрываясь от книги.
За ужином я заметил, что дед почистил ногти.
Ни с того ни с сего он спросил:
— Как тебе госпожа Остеррайхер? — И, не дожидаясь ответа, заметил: — Веселая она вдовушка.
Знакомство деда с кондитершей имело приятные последствия. Как-то я проходил мимо лавки госпожи Остеррайхер, а она вышла и окликнула меня: «Ты же внук господина Обертина, да?» Она вернулась за прилавок, положила на салфетку несколько бозамбин и поднесла их мне. «Открой-ка ротик!» — велела она и, как только я это сделал, засунула одну сладость мне в рот. Я полез в карман за деньгами, но она остановила меня: «Это бесплатно, мой милый. С деньгами или без, все равно все это скоро пойдет псу под хвост». Я не понял, что она имела в виду.
Однажды, приняв очередной подарок от кондитерши и запихивая кулек бозамбо в карман, я увидел перед собой Катицу. В руках у нее было несколько рулонов ткани. За те несколько месяцев, что прошли с нашей последней встречи, она изменилась. Или я. Или что-то еще. Ее живые глаза пристально смотрели на меня.
— Сколько ты уже в городе? — спросил я.
— Несколько недель.
— У мадам Либман?
Она кивнула.
— Говорят, скоро еврейские магазины закроют, — продолжил я.
— У мадам слишком много важных клиентов, — ответила она.
Не зная, что еще сказать, я смущенно переминался с ноги на ногу, пока не вспомнил о бозамбо. Я достал кулек и хотел отдать ей, но руки у нее были заняты рулонами.
— Давай это мне, — сказал я и взял ее ношу, а сладости сменили владельца.
Я проводил ее до вывески ателье мадам Либман, и она забрала рулоны обратно.
— В этом платье ты похожа на городскую девушку, — сказал я.
— Когда идешь к клиенту на дом, приходится надевать такое.
Я думал, что бы еще сказать, и тут вспомнил о вещах, что она передала мне, когда мы с дедом уезжали из деревни.
— Брюки сидят как влитые.
— Не жмут?
— Нет. Совсем нет! Тогда до завтра?
Она ответила, будто я задал самый обычный вопрос:
— Если пройдешь по улице пару раз туда-сюда, то я увижу тебя в окно.
Она исчезла во дворе, где находилось ателье мадам Либман. Так началось мое время с Катицей.
Мы встречались у входа во двор ателье и гуляли вдоль Бегского канала. Атмосфера в городе царила скорее мирная, чем военная. В открытых кафе было полно народу, пили вино из Баковы[20] и пиво с пивзавода на окраине города.
В дождливые дни мы заходили в кинотеатр «Мози», где тогда показывали уже не американские, а немецкие фильмы. Мози был единственным в городе обладателем «роллс-ройса». Он знал продолжительность картин и подъезжал на своем авто как раз в перерыве, когда мы все стояли на улице. Издалека, еще не выехав из-за угла, он гудел в клаксон и пугал немногих лошадей, везших телеги. Подъезжая к собравшейся толпе, он газовал, чтобы эффектно затормозить прямо перед нами. Машина сверкала, как золото во рту у цыгана.
Выходя из автомобиля в безупречном белом костюме, Мози был настоящей звездой. Некоторые пропускали вторую часть фильма, только чтобы поглазеть на это чудо техники. Однажды кто-то поинтересовался, почему он купил именно «роллс-ройс», а не немецкую машину. Ведь фильмы Мози явно предпочитал немецкие, а вот машины — английские. «Кино — это для души, а автомобиль — для глаз», — отвечал пижон. Мы так и не поняли, почему душа у него немецкая, а глаза английские.
Мози боялся испачкаться и поэтому запрещал его трогать. Как-то раз он расстелил на асфальте платок, встал на колено и вдохнул выхлоп своей машины. Откашлявшись и отряхнув костюм, он сказал с драматической интонацией: «Так пахнет будущее, дорогие мои».
Мы с Катицей никогда не касались друг друга, ни в кино, как все парочки, ни во время прогулок по паркам на берегу канала, где все готовили почву для дальнейших прикосновений. Нам это было ни к чему, ведь все, что происходило с нами, казалось спокойным течением, что плавно увлекало нас и через несколько часов снова приносило к берегу.
В конце вечера я провожал Катицу до ее маленькой сырой комнатушки над ателье, которую ей выделила мадам. Но дни, когда мы могли гулять по улицам, парку, набережной, были сочтены. Первые осенние ураганы уже бушевали над окрестностями и наносили серьезный ущерб в Трибсветтере, как нам еженедельно сообщал Сарело. Порою дождь и ветер по нескольку дней властвовали в городе, и увязшие в грязи машины приходилось вытаскивать лошадьми.
Дед меня не притеснял, но наблюдал за моей небывалой веселостью с подозрением.
— Она хотя бы швабка? — спросил он однажды. — От меня-то можешь не скрывать.
— Она сербка, дедуля. Наша Катица.
Он долго отмалчивался по этому поводу, но как-то подозвал меня:
— Приводи ее в дом. Не та погода, чтоб по улицам шляться. Можете и здесь… — он задумался, — читать, или что там еще. А то заболеешь чего доброго.
Но я понимал, что это не единственная причина, по которой он хотел, чтобы мы были при нем. Одним ухом он слушал дурные вести из России, а другим прислушивался к нам с Катицей. Мог внезапно войти в мою комнату, притворяясь, будто что-то ищет. А что именно, быстро забывал. Катица обычно шила, сидя на кровати, подогнув одну ногу и свесив другую. Ее икры и щиколотки постоянно отвлекали меня от чтения.
Читая, я иногда чувствовал на себе ее взгляд, но на что именно любят смотреть девушки, я не знал. Так, между внезапными появлениями деда, шитьем и чтением, взглядами в лицо и почти столь же выразительными взглядами в сторону, проходило время.
Ближе к вечеру дед всегда начинал нервничать. Он ходил, словно в клетке, не имея ключа. Этого времени он ждал больше всего, ведь он всегда проводил его со вдовой Остеррайхер. Всего несколько минут, но их хватало, чтобы накрыть ее ладонь своей. Он подходил к двери, выходил на крыльцо и возвращался, но однажды, в дождливый день, я сказал ему:
— Можешь идти, дедуль. Не беспокойся.
Он не спросил, откуда я знаю, что он хочет уйти, а только прошептал:
— Ты же не сделаешь ей живот, правда? — Он кивнул головой в сторону моей комнаты.
— Не сделаю, дед. Иди уже.
Он натянул сапоги и плащ, нахлобучил шляпу и ушел. Я долго ждал, прежде чем вернуться к Катице. Когда я наконец вошел в комнату, она лежала на матрасе, опираясь на локти. Теперь с кровати свисали обе ноги. Тощая, незаметная Катица вдруг превратилась в создание, завладевшее моей комнатой, моей кроватью и моими мыслями, и бежать было некуда.
Увидев, что я снова взялся за книгу, она выпрямилась и спросила:
— Что ты там читаешь?
— Одну историю, дело происходит в Америке, на Миссисипи.
Она растопырила пальцы ног, и опять мне не давали покоя ее икры.
— Что это?
— Река. Она длиннее и шире нашего Дуная.
Ее живот, который мне нельзя было делать, поднимался и опускался, а вместе с ним и все, что выше. От этого мягкого покачивания меня трясло сильнее, чем от землетрясения.
Я покинул свой пост, чтобы включить свет, когда входная дверь распахнулась и послышалась дедова ругань — румынские проклятия, каких он еще никогда не произносил. Я испугался, что это как-то связано с животом Катицы, и приготовился к обороне, но я ошибся.
— Черт подери, кондитерская закрыта! Я не был там столько дней, а теперь она закрыта. Пусто и заперто. — Он бросил сапоги и плащ в угол. — Витрины все заколочены досками, и никто не знает, где она.