ре соображали туго, устали от хитрых словес, и потому
охотно потянулись за стакашком, наполненным ловкой
рукой хозяйки.
Пока вели разговор о душе, племянник Мартына,
темный такой парень, рюмку за рюмкой освобождал и
тихо зверел. И вдруг свою жену Клаву из застолья
поволок за косы. Почудилось спьяну, что, пока гово
рильня шла, его баба с гармонистом на поветь выхо
дила, и не видел того, что Клавка с правого боку слов
но приросла к мужу. Стал жену прилюдно материть да
лицом о свое колено молотить. Гермам вскочил, обнял
братана, повалил па пол, горячась, тоже закричал ма-
терно:
— Свяжу, как худу овцу!..
И поясным ремнем скрутил Ваньке руки и выволок
па заулок. А братан катался по земле, бился головой
0 травяную кочку и орал:
— Убью Герку! Я с ним что ли поделаю!*
Старухи его упрашивали, да только пьяного слово
неймет.
— Никто и связал — братанушко. Еще хлобыстнул
21
ся бы о печку головой, много ли надо. Орудовать не
будешь, развяжем. Только уймись, один стыд от тебя.
— Герка, развяжи меня. Я что ли с тобой поделаю.
— Будешь жонку мытарить да о колено лупить?—
допрашивал Герман, вглядываясь в налитое кровью ли
цо братана. И, словно уговаривая себя, добавил:— Ни
чего, протрезвится да и благодарить еще будет.
А Мартыну Петенбургу надоело в сиротстве сидеть в
горнице, распалил он душу разговорами, и сейчас го
речью жгло нутро и сердцу не находилось покоя. Хва
таясь за столешню, спустился на пол, на обрезанные
выше колен ноги, обтянутые натолсто черной телячьей
кожей — а к этим культяпкам была примотана ремня
ми тележка — и, став квадратным и жалостливо корот
ким, выкатился на взвоз, толкаясь отглаженными л а
донью держаками.
— Ну чего вы там, примерзли?— закричал Мартын
нарочито весело, показывая плотный перебор зубов, и
выцветшие глаза в желтых провалах ревниво потемне
ли.— Киньте вы его на сеновал, как худу кошку. 'Гам
очухарится. Вишь, барин какой, для почету выслужить
ся надо.
Но так и не ожила заново гостьба, распалась на
отдельные ручейки, гундосила вяло и полусонно, и, хотя
стакашки и звенели чаще и пронзительней, веселье так
и не получилось.
Тамара уже силком извлекла Германа из-за стола,
она была еще бледнее обычного, с грустно померкшими
глазами, и по тонким, упрямо сжатым губам, по нерв
ной голубой жилке, вздувшейся на переносице, было
видно, что женка обижена и затаенно раздражена.
— Говорено было, не пей,— уже на дворе сказала
она Герману с надсадой в голосе. Но парень отмахнул
ся, как упрямый баран, и крупные, давно не стрижен
ные волосы посыпались на лоб.
— С чего взяла?— закричал он.— Я и не пил вовсе.
Разве рюмку-другую, совсем небольшой процент...
— Ну ты, тихо-тихо,— испуганно оглянулась Тамара,
и хотя улица лежала пустынной и серой от пыльных су
мерек, однако досказала почти шепотом:—Сколько же
процентов насчитал, лиходей?
— А самый небольшой процент. Да-да... Ты меня не
сдергивай! Ишь, зажала, дохнуть не даст. Какой-то
22
редкий случай выпью,— густым горловым голосом, не
остерегаясь, кричал Герман. Пусть слышит деревня, а
он лишнего ничего себе не позволяет, он не из того му
сора, не из тех, кто из-за стопарика голову на плаху
кладет, а ежели и кричит — может кому так показать
ся,— то и не кричит вовсе, а просто голос такой грубый.
— Чего драться тогда лез? Вязальщик тоже. Проси
ли тебя, да?— нудно шипела жена, бледнея еще больше.
— Да замолчи ты, зануда. Он же Клавку убить
мог...
— Я тебе помолчу, я тебе так помолчу! Не один
живешь, закоим и женился.
— Дурак был, вот и женился. Нынешний бы ум...
— Посмотрим, как один-то жить станешь, в грязи
зарастешь.
— И стану, и стану...
— Посмотрим, как станешь. Стелькой пьяной, вот
как.
Тут Германа качнуло, он едва устоял, казалось, тай
ные силы вязали ноги. Он пихнул жену в плечо, не
сильно, но толкнул, Тамара сразу обиженно фукнула —
ах он на нее еще и руку подмял!— и помчалась домой.
— Иди, иди, больно ты мне и нужна!— в запальчи
вости кричал он на всю деревню.— С ее-то фотографи
ей, да еще фушкает.
Но тут Герман покачнулся, и в душе больно скрип
нуло, словно сотворил нынче непростительный грех, ко
торый зачтется в судный день. Парень кулем опустился
на половицу мостков, привалился к изгороди и стал
вспоминать свою женитьбу. А сошелся он с Тамарой
вовсе неловко, как-то походя, вернувшись с моря в Ва-
зицу и нося в себе неизбывную тоску от одиночества.
Так захотелось вдруг, чтобы кто-то был рядом, так меч
талось о женской ласке, что на второй день Герман по
вел Тамару в сельсовет. Но со свадьбы неожиданно
сбежал на берег моря и вернулся в избу лишь под утро,
измятый и больной, долго каялся и винился, пока не
отмякла молодая жена. Потом она утвердительно и на
стойчиво допрашивала: «Ты ведь любишь меня, правда?
Ты любишь меня?»— «Да-да»,— охотносоглашался
Герман.
Наверное, с месяц он жил в хмельном полусне: толь
ко где-то под утро просыпался вдруг, словно кто толкал
23
его в плечо, открывал глаза и безразлично и равнодуш
но рассматривал припухшее немое лицо Тамары. Все
чудилось, что она мертва, и эта мысль поначалу воспри
нималась с радостью, потом он мучительно вздрагивал,
прислушиваясь к ее дыханию, старался уловить жизнь,
а обнаружив легкое колыхание груди, какое-то бесплот
ное движение ее, отмякал напряженным телом, успо
каивался и уходил в больной сон. Утром он навещал
магазин, где Тамара стояла за прилавком в белом ха
лате, долго отирался возле, словно рассматривал вит
рину, а улучив минутку, когда магазин пустел, тепло
подмаргивал, и жена готовно доставала из-под прилав
ка завернутую в бумагу «перцовку».
«Мы не пьем, а только лечимся, правда?» — легко
смеялся он, чувствуя оживление во всем теле. «Только
немного, ладно?» — уговаривала Тамара с неясным
страхом в душе...
«И закоим полез тогда в петлю? Будто в городах
лучше бы не нашлось. Схватил клейменую»,— еще по
думал Герман, но тут незаметно клюнул носом и
всхрапнул под накатный шум моря...
А Мартын Петенбург долго маялся на кровати
подле жены — все казалось жарко и душно, потом не
выдержал, овчинную шубу кинул посреди повети и еще
с час, наверное, бессонно томился, посасывая пустую ве
ресковую трубочку. Мысли были бессвязные, они вспы
хивали в сознании и быстро выгорали, уступая место
другим... «Чего приехал, скажи на милость?— вспоми
нал неожиданно о Тяпуеве безо всякой на то причи
ны.— Мати померла, домишко провалился, уж давно
на дрова извели, так и не собрался мать оприютить, в
отцовой рухляди и умерла. А все хвалился в письмах:
«Не обижу тебя, маменька, в шелка-бархаты разодену,
в хоромах жить станешь, для таких, как ты, мы Совет
скую власть завоевывали». Старуха-то и рада-радешень-
ка, все по деревне ходила, вслух письма читала, какой
у нее сын уважливый да почтительный вырос, чего
только не насулит. А сама до последнего года все в
колхозе робила, столь безотказная была женщина, так