гнедыми глазами: в черных глубоких зрачках зажглось
сладкое любопытство, похожее на радость, и в тонких
губах скользнула улыбка, а сам дядя Федя склонился
в поясном поклоне и сказал неожиданно женским те
кучим голосом:
— Я вас приметил, как вы еще огородами спуска
лись. «Чьи это? — думаю. Вроде бы не наши. А опять
же и чужие огородами не ходят. Выходит, это не чу
жие, так кто же это может быть?..» А это, значит, Ге-
ласий Андреевич в родные пенаты прибыли. Долгонько
у нас не бывали...
Геля поставил чемодан, поправил на ремне этюд
ник и собрался было смущенно отрапортовать, мол, все
дела, дела, но дядя Кроня, стоявший в стороне, молча
дернул племянника за рукав и кивнул на окна: там,
словно в черном зеркале, увидел Геля туманное лицо
матери, ей, наверное, было плохо видно, потому что
она еще и еще отдергивала па стороны коротенькие вы
резные занавески. Потом слышно было, как захлопали
одни двери, потом другие, мать выскочила на краше
ное крыльцо в легком бумазейном халатике; наверное,
старые веснушчатые ноги держали плохо, потому что
мама Лиза цеплялась одной рукой за косяк, а другой
гладила сердце.
— Геля, уж телеграмму не подал! Неужели так тя
жело было забежать на почту да матери телеграммку
подать в два слова: «Еду, Геля»? И всего сорок копе
ек. Значит, на матерь, сорок копеек жалко затратить,
вот вы ее как любите! А другой раз приедете — и мате
ри вашей не будет. — Неожиданно морщинистое лицо
матери размякло, веки покраснели и набухли и неболь
шие пепельные глаза налились непрозрачной слезой.—
Вот вы как, значит, любите свою мать. А она-то о вас
думает, ночей не спит, все перебирает, как-то вы там
да не случилось ли что. — Мать тыкалась мокрым ли
цом в Гелино плечо, и он невольно касался подбород
ком ее поредевших русых волос, которые знакомо пах
167
ли земляничным мылом, и у Гели непослушно запер
шило в горле, он почувствовал себя маленьким, глаза
защипало.
Геля отвернулся, заметил виноватое выражение ли
ца дяди Крони, который смущенно колупал ногтем
трухлявое дерево под самым окном. «Значит, и эта де
ревина вытлела, менять бы надо шесть рядов и не мень
ше», — вскользь подумал еще, потом увидел лицо
дяди Феди, его кривую непонятную улыбку. А мать
уже просохла, мимоходом ткнулась лицом в плечо бра
та и только сказала ему:
— А ты-то, Кроня, тоже хорош. Нет бы когда на*
часок заглянуть. Не убавилось бы. Иль свою жену не
можешь на минутку бросить?. Так не украдут, не бой
ся, никому и нужна раскоряка этака.
— Мама, ты что?
— Д а я так, к слову. Красивая у тебя женушка
Клава. Я уж не завидую, Кроня, живите, бог с вами,
раз счастье пало.
— А меня вот Геласий Андреевич затащил. Пойдем
да пойдем, тюх-тюлюх... Д а и ты не больно в частых
гостях, — дядя Кроня неловко топтался у порога, не
зная, куда сунуть дерматиновую сумку. — Тут, ишь ли,
подарок Клаве купил. Все кофеварку просила, достань
и все. А что, я рожу, что ли? По мне бы ничего лучше
молока нету. А она кофея всё, и девок-то приучила к ба
ловству... Ну как ты, Лизавета, поживаешь? — участ
ливо погладил он сестру по остренькому плечику, меж
кроватью и столом протиснулся на диван, и поверх сто
лешницы выросло его лицо, обоженное солнцем: и без
того светлые бровки совсем выгорели, кожа шелухой
сползала с короткого, как у сестры, носа, но глаза бы
ли налиты пронзительной синевой.
— А ты все такой, Кронюшка. И время тебя не бе
рет.
— Д а как тоже не берет. Молоды молодятся, а ста
ры старятся. Молодых-то вперед везут, а старых на по
гост несут. Средь ночи как потянет грудь-от, будто
щипцами кто дерьгат. — Неровными пальцами он быст
ро просчитал пуговки на рубахе, и они будто сами со
бой выскочили из петелек. — Тут и свербит. Нынче и
к погоде свербит, а к непогоде ноет. — На белой мо
лочной груди пониже коричневого соска —словно боль-
168
то й паук: стянуло не знающую загара кожу рыжева
тыми неровными рубцами. — Как говорится, берешь
корову, бери и подойник. Сосет меня паучок-то, сосет.
— В нашем роду у Солдатовых все како ли несча
стье. Будто все на нас отомщается. Вот и мой Андрюша
писал в последнем письме, мол, окружили нас немцы
большим числом, да едва Днепр мы переплыли, а кто
не переплыл, то, значит, на дне остался без православ
ного покаяния, без могилки. А еще в письме том бы
ло — дак ты, Кронюшка, читал, быват, как не читал-
то: как с фронта ты пришел, давала читать, — было в
письме, что от полка ихнего не двадцать ли человек ос
талось. Посчастливилось, пишет. Эко счастье. На сегод
ня спаслись, а на завтра, однако, и поубивали. Вот она,
война-то. Упаси боже кому такое испытать. Пришло
последнее писемушко, а больше и не было. Все ждала:
и похоронка нашла, а все одно—ждала. А после и ус
тала ждать. А ныне по новой жду. Глупа баба дак.
— Сколько ему по годам-то?
— Мужику?.. Да чего там, разовы года-то, еще жить
да жить. На рождество шестьдесят. С этими годами
еще жить можно. Я нынче все во сне его вижу. Вот пи
сем почитаю, на подушках-то разлягусь, одна-одине-
шенька, на диванчик гляну, нет ли кого из моих дету
шек, все чудится, будто кто спит там. Гляну, а на дива
не пусто, дак сердце зайдется, пореву, писем почитаю,
а потом во сне Андрюшу вижу. Все будто с горки с
ним катаемся. Уж больно он шибко катит меня, воздух
в груди спирает, я поближе норовлю к Андрюше, а о н —
от меня да будто, как вожжами, санками-то погоняет.
Саночки махонькие, с железными полозками, еще ты,
Гелюшка, катался. И сегодня опять видела. Спрашива
ла, мол, когда к себе заберешь. А он и говорит, когда
все деньги проживешь, тогда и заберу. Охти мне, да ка
кие у меня деньги, велика ли пензия.
И опять пепельные глаза налились быстрой непро
глядной слезой, сердито загремела мать самоварной
трубой, кофтой прошлась по глазам, пышкнула-дунула
в березовый огонь, и быстрые алые струйки потянулись
в дыроватом железе, загудело в трубе. Геля нехотя
слушал мать, ее надсадный голос, нетерпеливо хмыкал,
пытаясь оборвать ее, потому что было трудно и досад
но слышать такое в сотый раз.
169
Геля взглянул в окно и увидел, как на заулке дядя
Федя Понтонер примерялся к бревну. Он неловко кру
жился у дерева, высоко задирая ноги в шерстяных нос
ках и ступая резиновыми калошами так, будто месил
глину, — это с войны у него такая болезнь. Но все же
решился: набросил на комель веревочную петлю, для
прочности наступил на бревно блестящей калошей, по
том ватным колпаком вытер сопревшее лицо, положил
эту странную шапку на плечо, под лохматую толстую
веревку, и попытался сдвинуть дерево. Видно было, как
силился Федя Понтонер, порой оглядываясь по сторо
нам и словно ожидая подмогу: ноги оскальзывались
на выгоревшей траве, ватная поддевка задралась, и
темно-синие галифе с кожаными заплатами на ягоди
цах надулись — знать, тяжесть для Феди Понтонера
была непосильной. Но тут с угора вывернулась голу
бенькая коляска с белым бордюрчиком по защитному