ухо, подтянул к себе и шепнул:
140
— А ты, дурочка, боялась, а?— и в болезненной
гримасе раздвинул губы.
Потом Герман распялекно лежал на нарах, а Саш
ка суетился у плиты, готовил чай. Коля База, поникший
и встрепанный, сидел в ногах у звеньевого и с убитым
видом канючил:
— Ну прости, Герка. Не назло ведь. Ну погорячил
ся, сглупа все. Дору угнал, пусть засудят, но как хоро
шо хотел...
Герман молчал, невидяще смотрел в потолок табач
ного цвета глазками, и казалось, что на них лежали бе
лесые студенистые бельма. Багровое лицо опухло и од
рябло, походило на избитый кусок говядины, волосы
колтуном засохли на голове от соленой воды.
— Мы это дело так не оставим. Засудим, уголовник
гароклятый1 Он еще ружжом стращать,— сулил Гриша
Таранин, беря инициативу в свои руки. Он уже готов
был схватить ружье, стоящее у двери, и под конвоем
вести парня в деревню.
—’ А ты замолчи, Чирок, — огрызался Коля База.
— Припаяют статью, попрошу судью, чтобы поболе
дали...
— Гробокопатели... Еще посмотрим, кому припаяют.
Я-то отсижу, а вам без жалости отвалят. За это хоро
шего не сулят.
Иван Павлович молчал, рыхло отвалившись к сте
не, и было непонятно, о чем думает он, стеклянные гла
за осоловели и тупо глядели на скомканную волоспю
Германа Селиверстова. И неизвестно, чем бы кончилась
эта перепалка, но тут неожиданно подкатил под берег
колхозный трактор. Из деревни привезли известие, что
умер Мартын Петенбург. Сначала все недолго молчали,
тупо переглядываясь,— весть о смерти не воспринима
лась и казалась надуманной.
— Собирайся, идол!— прикрикнул Гриша Тараним
на Кольку.— Ой, как же так, а?— запричитал он.—
Только что жив был, такой человечище, а помер. Ц ар
ство ему, страдальцу... Это тебе погинуть-то надо бы,—
бросил он Кольке. Тот, растерянный и бледный, тупо
улыбаясь, стоял возле порога, не зная, на что ре
шиться.
— Будь здесь,— буркнул Герман, проходя за порог,
и никто не посмел перечить ему.
141
Только у деревни, обдутый встречным морским вет
ром, Герман чуть пришел в себя. Он так и не спросил
у тракториста, отчего умер отчим и как это случилось,
а подумал мельком и с некоторым облегчением, что,
слава богу, ньпнче матери хоть полегче станет, а то за
мучилась, вовсе извелась с безногим: и то ему нелад
но, да это не так — уж больно капризный стал.
Он пробовал представить отчима живым, но прош
лый облик его как-то стерся из памяти, чуть помни
лось лишь, как раздевался он, войдя в избу: длинную
офицерскую шинель высоко подвешивал на деревянный
крюк возле порога, почему-то осталась в памяти мед
ная цепочка вместо вешалки. Запомнилось, как прохо
дил в красный угол, сразу закидывал ногу на ногу и
затягивался трубочкой. Обычно сидел молча, уйдя в се
бя, с детьми был не то чтобы неласков иль недобр, но
как-то безразличен; мать суетилась подле, стараясь уго
дить ему, таскала на стол еду, и ел он всегда в одиноче
стве и потом сразу же уходил на работу. Герман не
помнил уже, был отчим добр или скуп, угрюм или ве
сел,— осталась в памяти лишь эта отчужденная по
стоянная молчаливость. И только в старости, когда обез
ножел и колесная тележка привязала к себе, Мартын
стал говорлив и нервен, порой смеялся, всхлипывая и
топорща котовьи усы. Но к тому времени Герман уже
повзрослел, потом и вовсе отделился своей семьей, и
отчим оставался ему по-прежнему далек. Но он видел,
что старик и нынче был неразлучен с обидой, какое-то
глухое печальное воспоминание постоянно жило с ним...
Дома — просто на удивление — мать не вопила в
голос, вся ссохлась и закаменела, коричневая кофта
обвисла на вялых плечах и бесплотной груди, словно и
не выкормила четверых, и впервые Герман увидел, ка
кая ныне мать крохотная и кособокая. Знать, подкоси
ли ее ветры, подточили дожди, не долго и ей осталось
топтать землю: еще год-другой походит на могилу к
дедку своему и тут же покорно ляжет рядом.
Жалость шевельнулась, горько запершило в горле,
и, забывая на миг каменную телесную усталость и боль,
он прислонил мать к себе, неловко погладил плечи.
Анисья подняла пустые глаза, на дне которых хорони
лась слеза, и сказала болезненно и глухо, словно бы
винясь:
142
— Я во всем виновата. Не сберегла Мартына, ой, не
сберегла.
— Брось ты, мать. Чего на себя...
— Сердце тосковало. Почто бы не удержать...
— Где?
— В лес направился по ягоды. Набрал, полный ту
ес набрал, а сам-то ни одной ягодки не спробовал.
Казалось, что мать вот-вот заплачет, лопнет и проль
ется душа долгой обжигающей слезой, и горечь от
мякнет в горле, не так станет надсадно жить, и тогда
можно будет подумать с толком, как проводить М ар
тына в последний путь да как людей обиходить, чтобы
не стыдно было. И опять слеза не покинула набухший
глаз.
— Ты посмотри, Гера, сколь он розовый. Может,
живой?
— С сердцем, наверное...
— Аха, с сердцем,— безвольно откликнулась Анисья
за спиной сына.— Д ак како тут сердце выдержит. Ж е
лезно надо...
Герман прошел в горницу, отчим был уже обряжен,
лежал в гробу и казался плоским, только голова с не
послушным сивым волосом, который так и не смогли
прибрать, казалась отдельно лежащей и живой — за
двое суток не увяли щеки, побитые толстыми морщи
нами.
«Вот и я так же мог лежать»,— внезапно подумал
Герман и озяб спиной.
— Может, живой?— снова со странной надеждой
сказала за спиной мать. Герман очнулся, вздрогнул,
внимательней пригляделся к отчиму, и даже помере
щилось на миг, что отчим морлнул неплотно прикрыты
ми глазами, а сквозь коричневые веки сочится живая
голубизна.
— Да не...— саму себя опровергла мать.— Ферша-
лица Дуська обследовала, говорит, от сердца.
«И я так же мог лежать»,— снова подумал Герман
и, насильно отвлекаясь от навязчивой мысли, спросил,
не отрывая взгляда от отчима:
— Что делать-то, скажи?
— Могилку бы надо, Герман. Могилку...
Анисья говорила монотонным ватным голосом, слов
но и сама готова была лечь и тут же умереть, и от ма
143
териных покор,но-равнодушных слов у Германа еще
больше мерзла спина. Он повернулся и пошел прочь,
но еще слышал, как стонала у гроба Анисья:
— Меня бы казнить, боженька. Ты пошто святого
человека забрал? Это меня бы, беспуту, господи...
•
*
*
Мартына Петенбурга хоронили тридцатого июля.
С утра накрапывал дождь, деревня намокла и казалась
траурно-черной. Мартын плыл в воздухе, на плечах лю
дей. Старухи, как грачи, неутомленно и покорно шеп
тали:
— Экого человека господь прибрал...
— А уж не обидел. Не, никого не обидел.
— Вое бы эни, дак не так бы и жили.
— Анисьюшке-то каково. Ж ила как у Христа за
пазухой.
Главный бухгалтер шел за гробом и нес войлочную
подушечку с орденами. Вызвался сам, а сейчас страдал,
клял себя и покойника. Сверху назойливо капало на
голову, стекало по щекам и неприятно холодило шею.