— Был зело шумен, хотел поклониться его величеству, государю Петру Алексеевичу, иного умысла не имел, а нож у меня всегда висит на поясе, чтоб резать хлеб за едой. Дрался же потому, что меня неучтиво за шиворот хватали и нож отнять хотели.
Однако такие показания совсем не удовлетворяли судей, которым непременно нужно было создать «государево дело».
Принялись за других мужиков, работавших вместе с Антоновым. Все они попали в застенок Тайной канцелярии. Их пытали целую неделю, но все согласно показывали одно и то же.
— Максим часто бывает «шумен», во хмелю «вздорлив», бранит кого приключится, и нас бранивал. Ни о каком его злом умысле никогда не слыхивали и ничего не знаем. А нож был при нем постоянно, но он им не дрался и только хлеб, да, когда случится, убоину (мясо) резал.
Обо всех мужиках навели справки на родине, но и там ничего не дознались. Через два месяца пришлось их отпустить. Но трем из них свобода сулила мало отрадного: у них от «неосторожной» пытки были сломаны кости и работать они не могли...
Самого виновника этого переполоха периодически продолжали пытать, но уже без особого рвения, а просто «для порядка».
19 ноября 1721 г. в ознаменование Ништадтского мира Петр издал манифест, в котором, между прочим, говорилось:
«Чего ради генеральное прощение и отпущение вин во всем государстве явить всем тем, которые в тяжких и других преступлениях в наказание впали или у оным осуждены суть...».
Но такого «тяжкого» преступника, как Максим Антонов, помилование не коснулось. Тайная канцелярия составила приговор:
«Крестьянина Максима Антонова за то, что к высокой особе Его Царского Величества подходил необычно, послать в Сибирь и быть ему там при работах государевых до его смерти неотлучно».
Сенат утвердил приговор.
Воронежский подьячий Иван Завесин все свободное от работы время отдавал пьянству. В 1720 г., как и теперь, для этого веселого занятия требовались деньги. Завесин занимался разными махинациями, сутяжничал да ябедничал, несколько раз попадал в тюрьму, сначала провел там год, дальше уже более. У Завесина было несколько крепостных, и у одного из них проживал некий гулящий человек Худяков. Завесин, составив поддельные бумаги, записал этого Худякова в крепостные. Худяков поднял бучу, и зарвавшегося подьячего арестовали.
Так вот и жил Завесин: в сутяжничестве, в пьянстве да в арестах.
Случилось ему быть в Петербурге. Сначала, конечно, отправился в кабак. Нарезался изрядно, но еще на ногах держался. Понесло его в церковь, там уже кончалась обедня. Стоял Завесин спокойно, потом вдруг торжественно снял с чаши со святой водой крышку и надел ее на голову. Вода полилась на пол. Прихожане набросились на подьячего, исколотили и сволокли властям. Там его били кнутом.
Однажды сидел Завесин под арестом при губернской канцелярии за какие-то служебные провинности. Он отпросился навестить дядю, не застал и вместе с конвойным пошел в кабак. Вышли они оттуда нескоро и, тепленькие, проходили мимо надворного суда. Завесин решил зайти.
Там дежурил канцелярист, склонились над бумагами писцы.
Кто ваш государь? — закричал пьяный Завесин канцеляристу.
Тот, видя странного человека и сопровождающего его солдата с ружьем, отвечал по всей форме:
— Наш государь — Петр Великий, император и самодержец всероссийский!
— А-а-а! Ваш государь... Петр Великий... а я холоп государя Алексея Петровича!.. и за него голову положу!..
Канцелярист остолбенел, едва хватило у него духу крикнуть: «Слово и дело!» Как государственный чиновник, он помнил указ:
«Где в городах, селах и деревнях злодеи и злыми словами явятся, их в самой скорости провожать в город к правителям, а тем правителям заковывать их в ручные и ножные железа; не расспрашивая, затем вместе с изветчиками присылать в Тайную канцелярию».
Завесина привезли в Тайную канцелярию снимать допрос.
— Ничего не помню, — лепетал подьячий, — ничегошеньки... А в трезвом уме никогда и ни с кем государственных противных слов не говаривал и от других не слыхал... Со мною случается, что болезнь находит: бывало, я вне ума и что в то время делаю и говорю — не помню. Болезнь та со мной — лет шесть.
Навели справки, действительно, Завесин в пьяном состоянии делается невменяемым, несмотря на это, положили подьячего допросить «с пристрастием». Тайная канцелярия сомневалась: «Хотя он и говорит, что те слова не помнит, говорил ли, нет ли, за великим пьянством, но его расспроса за истину причесть невозможно; может быть, он, отбывая вину свою, не покажет самой истины без розыску... а при розыске спрашивать: с чего он такие слова говорил и не имеет ли он в них каких-нибудь согласников?».
Завесина пытали. Но что он мог сказать? Приговорили его к битью кнутом, привязали к столбам на Красной площади, палач всыпал 25 ударов. После каждого за кнутом тянулась полоска кожи...
Отлежался Завесин и отправился домой, в Воронеж. Только перед этим расписку дал: «Ежели я впредь какие непристойные слова буду говорить, то по учинении жестокого наказания сослан буду на каторгу, в вечную работу, или учинена мне будет смертная казнь».
Отбило ли это происшествие у него тягу к вину — неизвестно.
* * *
Теперь этих женщин не видно. Может быть, вывелись со временем или их держат в психбольницах? Но когда-то, обычно в церкви, можно было увидеть стоявшую подле дверей бабу явно не в себе. Она морщилась, рот перекашивался казалось, вот-вот упадет на пол и забьется в истерике. Вокруг нее образовывалась как бы зона некоей пустоты, отчужденности. Народ у нас с недоумением и боязнью относится ко всему непонятному. Ранее считали, что в человека вселился бес, и поэтому он так себя ведет. Беса изгоняли. Нам известны костры европейской инквизиции. В России как будто было помягче. Позже в народе поняли, что это болезнь. Падучая, или, как называли в деревнях, родимчик.
Как запоют в церкви, так бабу и начнет бить: дергается, слюною брызжет, на пол падает, ноги-руки судорогой сводит... Только минут через двадцать в себя придет,
Если при Иване Грозном на блаженных и юродивых смотрели как на святых, на прорицателей, то в петровское время власть их недолюбливала: народ смущают. За всякие бессмысленные слова, за пьяный бред Тайная канцелярия цеплялась как за антигосударственные действия.
Где уж было неграмотным бабам разбираться в высокой политике. Но власть обратила свое подозрительное око и на них. В 1720 г. в храмах схватили трех кликуш: Авдотью Яковлеву — дочь хлебопека, Авдотью Акимову — купеческую женку да Арину Иванову — слепую из богадельни.
Дело в том, что вышел царский указ: «Ни по церквам, ни по домам не кликать и народ тем не смущать». Бабы подпадали под категорию государственных преступников.
Бедная Акимова показывала на допросе:
— В сем году точно я была в соборе и во время божественного пенья кричала нелепым голосом, лаяла собакою... Случилась со мною эта скорбь лет уж с сорок, еще младенцем. Заходит она на меня в месяц по однажды, по дважды, по трижды и более, приключается в церквах и дома. Ведают о той скорби многие посторонние люди, а также духовник мой, священник. А буде я, Авдотья, сказала, что можно, и за то указал бы великий государь казнить меня смертью...
Послали за духовником. Старичок-священник подтвердил:
— Не ведаю, кликала ли она в церкви, но, живучи у меня в дому, почасту лаяла собакою, кричала лягушкою, песни пела, смеялась да приговаривала: «Ох, тошно мне, тошно!».
Показывала Авдотья Яковлева:
— Кричала и я нелепым голосом в разных церквах и дома почасту. Кричала во время божественного пенья, а по-каковски, того не упомню. А та скорбь приключилась недавно, и с чего — не знаю.
— Довелось мне кричать нелепым голосом, — соглашалась Иванова, — было сие во время слушания чтения святого Евангелия; что кричала — того не ведаю, и была та скорбь со мной в богадельне по дням и ночам, приключилась она от рождения...