Литмир - Электронная Библиотека

Шатров перенес тяжелейший инсульт и 30 марта того же года в возрасте 48 лет поэт скончался. Он жил на износ, «на разрыв аорты» и прожил

жизнь, не растеряв даров — в первую очередь, искусства любить и творить:

Райская песнь, адская плеснь,

Сердца биенье…

Юность — болезнь, старость — болезнь,

Смерть — исцеленье!

Скоро умру… Не ко двору

Веку пришелся.

Жить на юру… Святость в миру.

Жребий тяжел сей!..

Что же грехи? Были тихи

Речи и встречи…

Били стихи… Ветер стихий!

Ангел предтеча…

Как тебя звать? И отпевать

Ночь приглашаю.

Не на кровать, в зеркала гладь!

Только душа я!

Опыт полезен. Случай небесен…

Все на колени!

Детство — болезнь. Взрослость — болезнь.

Смерть — исцеленье.

Отпевание и похороны были назначены в церкви Новой Деревни, где священником был о. Александр Мень, духовный отец Шатрова. Как

вспоминает ближайший друг Шатрова Феликс Гонеонский, отец Мень произнес надгробное слово, закончилась отпевание, была готова могила на

кладбище при церкви, но вдруг староста церкви категорически запретила захоронение. Никакие уговоры, просьбы и даже слова о. Меня не

помогли. Все закончилось тем, что гроб с телом покойного увезли в крематорий, а урна с прахом Николая Шатрова была тайком помещена вдовой

поэта Маргаритой Димзе на могиле отца, героя Гражданской войны командарма Берзиня (не чекиста), похороненного на Новодевичьем кладбище.

В те времена вход на это привилегированное кладбище разрешался только по спецпропускам, так что даже ближайшие друзья Шатрова не могли

посетить эту могилу. Не смогли они и выполнить просьбу поэта:

Когда уйду с земли, то вы, друзья живые,

Пишите на холме, где кости я сложил:

«Здесь человек зарыт, он так любил Россию,

Как, может быть, никто на свете не любил».

Своей могилы у поэта нет. Это символично: поэт принадлежит всей земле. Книги поэта тоже до сих пор не было. Первая книга издана

благодаря стараниям Феликса Гонеонского, вывезшего в США рукописные и машинописные тексты, а также начитанные поэтом магнитофонные

пленки. Книга русского поэта, изданная в Америке, возвращается в Россию. Еще раз подтверждается то, что рукописи не горят.

Два ангела: о поэтическом параллелизме

О некоторых стихах Николая Шатрова и Владимира Микушевича

Бывают случаи поэтического параллелизма — не диалога поэтов, не подражания, не продолжения темы, как в «Памятниках», не имитации, а

именно независимого озарения родственным образом, видением или мыслью, выраженными родственными же интонацинно-смысловыми

системами. Однако и в этом случае можно проследить определенные, общие для обоих поэтов, для традиции и для самого языка закономерности,

которыми было обусловлено столь разительное совпадение. Я наверное знаю, что ни Шатрову, жителю подмосковного Пушкино, ни

Вл. Микушевичу, жителю подмосковной же Малаховки, вернее Краснова, стихотворения друг друга не были известны. Посмертно изданная

первая книга Шатрова, которую я помогал редактировать и готовил к публикации, была напечатана в Нью-Йорке в 1995 г., однако прошло еще 4

года прежде, чем я лично подарил Микушевичу экземпляр книги в то время, как его собственная первая книга была опубликована в 1989 г. Вот

стихи, о которых идет речь:

Ангел, воплощенный человеком,

По земле так трудно я хожу,

Точно по открытому ножу:

Помогаю и горам, и рекам,

Ветром вею, птицами пою,

Говорю иными голосами…

Люди ничего не видят сами,

Приневоленные к бытию.

Скоро ли наступит тишина

При конце работы — я не знаю.

Боже мой! Ты слышишь, плачет в рае

Та душа, что мною стать должна?

О, подруга, равная во всем!

На стреле пера, белее снега,

В муке, ощущаемой как нега,

Мы, сменяясь, крест земной несем.

Николай Шатров, Август 1972

Вот стихотворение Владимира Микушевича, написанное на 8–10 лет позже (во всяком случае я слышал его не позже 1982 г., когда еще сам

не знал стихов Шатрова):

Ангелу велели воплотиться

Средь земной прилипчивой трухи,

Воплотиться, то есть поплатиться

За чужие гиблые грехи.

И сперва, прельстившись речкой жалкой,

Тиной, где кувшинки вместо звезд,

Ангел по ошибке стал русалкой,

Крылья променял на рыбий хвост.

Очарован влажными лугами,

Пёстрою прибрежной полосой,

Обзавелся стройными ногами

Ангел с тёмно-русою косой.

Но земля — не облако, не заводь;

Преуспеть без крыльев — не судьба.

Тот, кто знает, как летать и плавать,

Знает, как мучительна ходьба.

И когда проходишь ты по всполью,

Начинает резать и колоть.

Каждый шаг пронизывает болью

Благоприобретенную плоть.

И тебя с твоей бедой земною

Грех судить мне, страшно прославлять,

Потому, что лишь такой ценою

Ангелы способны исцелять.

Займемся, как говорят, сравнительным анализом. На первый взгляд, эти два стихотворения весьма похожи, если не родственны друг другу.

Оба стихотворения написаны 5-стопным хореем с чередованием женских и мужских рифм и, соответственно, с перекрестной рифмой, размером

ныне весьма распространенным, а некогда, по свидетельству К. Тарановского и М. Гаспарова, довольно редким, который вослед за Тарановским

развивал теорию семантики стихотворных размеров, назвав ее «семантическим ореолом»[327]. Кроме того, Р. Якобсон, как верно указывают и

Тарановский и Гаспаров, первый заметил ряд семантических перекличек в хореическом десятисложнике[328], с тою лишь разницей, что Якобсон и

Тарановский следуют за Срезневским, полагая, что этот размер «является прямым продолжением общеславянского эпического десятислоэника, а

может быть даже и индоевропейского»[329], в то время, как Гаспаров, напротив, приходит к выводу, что «5-ст. хорей пришёл в русскую

литературную поэзию не прямым путем: в народной поэзии произведений, выдержанных в этом размере нет, даже в „Вавиле и скоморохах“ 5-ст.

хорей составляет лишь три четверти строк»[330]. Гаспаров возводит 5-ст. хорей к сербскому десетерацу, который затем был заимствован и

силлаботонирован немецкой поэзией, а оттуда уже перешел в русскую, причем и Якобсон, и Тарановский, и Гаспаров, заметив, что первые

лирические стихи написаны этим размером Сумароковым («Прилетела на берег синица…»), Тредиаковским, Державиным, Кюхельбекером и

Фетом, указывают на Лермонтова как на основной источник этого размера в русской лирической поэзии, у которого темы неосуществимой любви,

судьбы, одиночества, дороги были выражены в «Стансах» («Не могу на родине томиться…»), «К» («Мы случайно сведены судьбою;/ Мы себя

нашли один в другом,/ И душа сдружилася с душою, /Хоть пути не кончить им вдвоём.// — Я рождён, чтоб целый мир был зритель //Торжества

иль гибели моей…» Через десять лет, как справедливо заметил Тарановский, тематика Лермонтова несколько видоизменилась, отчасти под

влиянием поэзии Гейне, и тема пути соединилась с «размышлением о жизни и загробном сне»[331], а Якобсон в своё время поставил в этот ряд

«Вот бреду я вдоль большой дороги» Тютчева, «Выхожу я в путь открытый взорам…» Блока, «До свиданья, друг мой, до свиданья» Есенина (в

котором, однако, наращение стопы во второй строфе: «До свиданья, друг мой, без руки и слова…»), к чему следует добавить «Письмо к матери»

(особенно 2-ю строфу: «Пишут мне, что ты, тая тревогу, /Загрустила шибко обо мне, /Что ты часто ходишь на дорогу /В старомодном ветхом

шушуне») и следующее за ним в «Собрании сочинений» стихотворение того же, 1924 г.: «Мы теперь уходим понемногу/ В ту страну, где тишь и

благодать. / Может быть, и скоро мне в дорогу/ Бренные пожитки собирать…» (III, 11–12). Якобсон определил стихи этого круга как «цикл

лирических раздумий, переплетающих тему пути и скорбно-статические мотивы одиночества, разочарования и предстоящей гибели»[332], а

60
{"b":"269024","o":1}