неудобство: отец Останкина был инспектором народных
училищ. И его там все знали. Это его почему-то испугало.
И он опять бросился в Москву.
Чего он хотел, когда с мешком за спиной, обмотанный
старым башлыком, в своих очках, постоянно покрывающихся
туманом от мороза, цеплялся за мерзлые ручки вагонов и,
зажатый толпой в углу вагона, ехал в Москву?
Да просто одного: получить возможность жить. Только жить.
Приехав в Москву, Останкин устроился через своего
знакомого в одном из детских домов вешать продукты.
И вот тут в первый раз допустил маленькую подтасовочку.
В одной анкете написал, что он сын народного учителя из
крестьян... в другой – скрыл, что он человек с высшим
образованием. Он сам не знает, почему он это сделал. Просто
побоялся обнаружиться.
Вот и все его фактические грехи перед республикой. В
сущности, какие пустяки, кто в этом не виноват? Всякий знает,
что количество рабочего и крестьянского населения в первые же
недели Октябрьской революции бешено возросло.
Почему? Да просто потому, что каждому хочется жить.
Просто жить. Дело обыкновенное.
Но смирный и тихий культурный человек, Леонид Сергеевич
Останкин, казался теперь каким-то пришибленным.
И когда мимо него проходили люди со знаменами и пением,
он невольно испуганно сторонился, как бы боясь, что его
ушибут или даже раздавят.
Когда же приходилось участвовать в процессиях и петь
«Интернационал», то он чувствовал себя в высшей степени
неловко. Никогда отроду он не пел, голоса у него никакого не
было, и почему-то стыдно было увидеть себя поющим. Но не
петь он боялся. И потому шел в рядах других и открывал рот,
как будто пел.
У него было такое впечатление, как будто мимо него
бешеным вихрем неслась колесница истории, а кругом нее
297
бежали и скакали в неистовой радости толпы людей. И все дело
было в том, чтобы уцелеть и не быть ими раздавленным.
Тут два способа спастись.
Первый способ – бежать со всеми в толпе.
Но при этой мысли его охватывало чувство какой-то
необъяснимой неловкости и страха. Неловкости от того, что
вдруг он, Леонид Останкин, вместе с другими, с толпой, бежит
бегом, во все лопатки.
Второй способ – это выждать в стороне; пока колесница
умерит ход, и тогда на нее можно будет и самому взобраться.
Он, в сущности, был честный, культурно-честный человек,
поэтому бежать за колесницей и орать во все горло, как делали
многие из его знакомых, ему было как-то неловко.
А пафоса борьбы он, по своему характеру мирного,
культурного человека, не чувствовал и не горел ею.
Да и потом – против кого борьба-то?.. Против буржуазии,
всяких генералов, чиновников... А на его совести как раз есть
один чиновник – собственный отец. Положим, этот чиновник
сам сын дьякона. А все-таки чиновник, почти генерал...
Останкин выбрал второй способ спасенья: сидеть, ждать и
делать какое-нибудь нейтральное общеполезное дело.
А что может быть нейтральнее вешанья продуктов? И в то же
время это в некотором роде выполнение заказа эпохи.
Он сидел и каждую минуту ждал, что его спросят:
– С кем ты и против кого?
И логически правильно было бы ответить на этот вопрос:
– С вами и против себя.
И тысячу раз его уже спрашивали в разных анкетах:
– С кем ты? Кто ты?
И сколько было трудных минут, когда он придумывал, как
ему написать анкету, чтобы его ответы почему-нибудь не
бросились бы в глаза, чтобы на него не обратили внимания.
И обыкновенно после составления анкеты он целую неделю
ходил как приговоренный. Ему все казалось, что сейчас придут
из Чека и спросят:
– А где тут сын народного учителя, вдохновенный
составитель фальшивых анкет?!
Или вдруг кто-нибудь утром скажет:
– Читали?.. Разыскивают почти генеральского сына,
Останкина, скрывшегося из Тамбова. Уж не наш ли это
Останкин?
298
– Нет,– ответит другой,– наш сын народного учителя из
крестьян.
Прошел год, другой, третий, колесница все скакала. И
Останкину все время приходилось вести свой баланс так, чтобы
не попасть под колеса и в то же время не быть уличенным в
отсиживании. Да еще, не теряясь, бодро отвечать на вопросы:
– С кем ты и против кого?
IV
Наконец повеяло теплым ветром. Было обращено сугубое
внимание на сохранение культурных ценностей, на облегчение
жизни культурных деятелей. Леонид Останкин получил надежду
на возвращение к жизни.
Пройдет еще года два, эстетические потребности возродятся,
и тогда ему опять можно будет жить.
Он опять стал писать и поселился в одном из больших
домов, где ему дали комнатенку по ордеру.
Население этого дома было приличное, все главным образом
сыновья народных учителей.
Он познакомился с жильцами и всегда соглашался с ними в
их отрицательных суждениях о колеснице, чтобы они не
подумали, что он чужой, и не стали бы смотреть на него косо и с
оглядкой.
А потом случилось так, что разговорился с комендантом
дома, коммунистом. Комендант оказался тоже хорошим
человеком. И Останкин высказывал суждения, которые
соответствовали вполне суждениям коменданта, так что
комендант чувствовал в нем своего человека.
Посмотрев как-то однажды на худые валенки и заштопанную
куртку Останкина, комендант спросил:
– Вы, по-видимому, тоже из трудового сословия?
У Останкина не хватило духа обмануть ожидания приятного
человека, и он, хотя и несколько нечленораздельно, но сказал,
что из трудового.
И сын народного учителя, без всякого активного его
желания, одной ногой уже очутился в дружной семье рабочего
класса.
Но спокойствия он не нашел. Постоянно устраивались
собрания, от которых он боялся уклониться, чтобы комендант не
299
заподозрил его в равнодушии. А коменданта он почему-то
безотчетно боялся, вопреки всякой логике.
И когда из домкома приходили что-то обмеривать в его
комнате, он всегда с бьющимся сердцем открывал дверь и даже
как-то особенно кротко и лояльно кашлял, пока обмеривали,
хотя он был совсем здоров. Но почему-то боязно было показать,
что он живет в полном благополучии и даже ни от каких
болезней не страдает.
Когда же приходили обыскивать, не скрывается ли у него кто
без прописки, Останкин сам показывал им те уголки, которые
они по рассеянности пропустили. И когда обыскивавший
извинялся за беспокойство, то Останкин чувствовал себя
растроганным тем, что он чист, и тем, что его обыскивать
приходили такие вежливые люди.
И ему даже было жаль, что у него всего одна каморка и в ней
много показывать нечего.
А потом пришли наконец и совсем легкие времена. Петь
«Интернационал» уже не заставляли, на работы не гоняли,
собрания стали реже. Тут он получил в журнале штатную
должность секретаря.
Леонид Останкин почувствовал, что день ото дня
укрепляются его права на жизнь. И в тот же миг он
почувствовал необыкновенную симпатию к революции.
Совершенно искренно, до холодка в спине, почувствовал, что он
любит революцию.
Когда в какой-нибудь революционный праздник шла
процессия из представителей редакции, он с удовольствием нес
знамя, чувствуя в себе должное и неоспоримое право по службе
на это знамя.
Если же Гулин, по своему обыкновению, кого-нибудь пугал
рассказами о предполагавшихся будто бы стеснениях, Останкин
поднимал голову от корректур, смотрел на него вкось через очки
и всегда спокойно вставлял слова два против Гулина и в защиту
существующих порядков.
И сам радовался, что он высказывает такие мысли вполне