теперь на него глядеть любо. Даже калиточка есть. Вот только
бы избавиться. Ее раздражало каждое его слово, каждое
движение. Даже то, что у него были белые руки, чего она
прежде как-то не замечала.
А он, как нарочно, ничего этого не видел. А тут кончил
наконец свою картину и, отойдя от нее шага на два, даже
засмеялся от удовольствия: яблоневый цвет большими – белыми
с розовым – гроздьями, как живой, был на первом плане
картины, и от него веяло такой чистотой, а от вечерней глади
реки таким покоем, что, казалось, чувствовался его аромат и
запах вечерних, засыревших полей.
– Схватил! – сказал Трифон Петрович. И, обратившись к
хозяйке, прибавил: – Вот осенью другую картину тут напишу.
421
У Поликарповны вся шея покрылась красными пятнами.
V
На следующее утро Поликарповна остановила проходившего
за водой Нефедку и, позвав его к себе, рассказала ему все,
спрашивая совета, как поступить.
– Я говорил, что-нибудь тут да не так. Скажи, пожалуйста,
чего это ради чужой человек ни с того ни с сего на другого будет
работать, спину гнуть! Вот оно так и пришлось: он топориком-
то потюкал, по душе с тобой обошелся, а у тебя через это рука
против его не подымается. Тебе бы сейчас случаем
пользоваться, что дачник густо пошел, крыть по чем зря да в
сундук прятать, а у тебя против него руки связаны. Ну да вот
что...
Он пьяным жестом сложил руки на груди, взяв себя
ладонями под мышки, и задумался, опустив голову. Потом,
подняв голову, сказал:
– Ставь, видно, мне четвертную на пропой души, и устрою я
тебе это дело в лучшем виде. Человек он, видать, хороший, в суд
не пойдет. Ты уйди на денек, скажем, к дочери за реку, а я ему от
твоего имени объявлю, чтобы он убирался подобру-поздорову.
Потому что, ежели ты его не выставишь, а только плату на него
накинешь, то тебя потом хуже совесть замучает смотреть на
него, потому что ты старушка религиозная и душа у тебя
совестливая.
– Верно, батюшка, замучает,– сказала Поликарповна, забрав
подбородок в руку и скорбно покачав опущенной головой в
черненьком платочке.
Она как-то вся потерялась, даже осунулась и побледнела за
эти дни, а на руках и на щеках виднее выступили лиловые
пятна, что бывает у глубоких стариков перед недалеким часом
смертным.
– Ну вот, а я полегонечку тут все сделаю. Так и так, мол,
старушка богобоязненная, совестливая, самой ей разговаривать с
тобой стыдно, потому что ты человек-то очень хороший, как с
матерью родной с ней обошелся, и потому она это дело мне
препоручила.
– Верно, милый, верно. А как же деньги-то ему, что за дачу
он заплатил, отдавать придется?
422
– Ты с этим погоди, не юли, сами забегать вперед не будем, а
там видно будет. Если еще бутылочку прибавишь, то и с этим
как-нибудь справимся.
– А в суд, думаешь, не подаст, батюшка? – спросила
старушка.
– Можешь быть спокойна. Не такой человек. Считал он тебя,
можно сказать, родной матерью, а как увидит, что оказалась
сволочью, он просто плюнет и уйдет поскорее и ни о каких
деньгах не вспомнит, ему смотреть на тебя противно будет, а не
то что еще в суде с тобой разговаривать. А ты на этом деле
целковых тридцать выгадаешь.
– Все сто, милый.
– Конечно, ежели бы на какого-нибудь жулика налетела, так
тогда бы – плакали твои денежки. И за такую штуку он бы тебя
в бараний рог согнул, а раз с таким человеком дело имеешь, тут
вали смело.
Старушка горестно, озабоченно смотрела перед собой в
землю, собрав рот в горсть, потом наконец, видимо, решившись,
подняла привычным жестом руку ко лбу, чтобы перекреститься,
как крестятся перед начатием дела, но сейчас же как-то
испуганно опустила ее и, вся потемнев, изменившимся голосом
торопливо проговорила:
– Ну. . делай, как говорил.
После вечернего чая, покрывшись платочком и
перекрестившись на закрытую церковь, она потихоньку от
постояльца пошла к дочери за реку.
Солнце уже светило мягким предвечерним светом, и по
столбикам крыльца шли солнечные радуги от воды. А из ограды
доносилось свежее благоухание цветущих яблонь, которые от
брызнувшего из облачка дождя сверкали прозрачными каплями
на мокрых листьях и на снежно-розовых цветах.
423
За этим дело не станет
В Институт скорой помощи в сопровождении целой толпы
принесли на носилках комсомольца, попавшего под трамвай.
Остаток правой руки вместе с отжеванным колесами рукавом
куртки был туго стянут чьим-то поясным ремнем, и оттуда, как
из завязанного конца кровяной колбасы, по коридору падали
густые капли клейкой крови.
Бледное лицо юноши с выступившими на лбу крупными
каплями пота и прилипшими на висках волосами было закинуто
назад на носилках. На животе лежала раздавленная колесами
окровавленная кепка.
– Вот тут на площади и раздавило,– сказал один из
принесших, когда раненого, бывшего без сознания, положили на
клеенчатую кушетку.
– Прыгнул на ходу, а навстречу ему другой хотел соскочить,
ну, и столкнул под прицепной вагон.
Через минуту раненый пришел в себя. Он, не изменяя
положения и только открыв глаза, точно после глубокого сна,
некоторое время смотрел в потолок, потом сделал усилие
перевести взгляд ниже, на стоявших вокруг него людей.
Врач в пенсне и белом халате подошел к нему.
– Ну-с, молодой человек, адресок ваших родителей, а затем
поддерживайте честь вашего звания, будьте героем.
– За этим дело не станет,– сказал недовольно комсомолец,
без улыбки рассматривая доктора, точно он ему чем-то не
нравился.– Телефон два семьдесят три сорок – Александровой...
А в чем дело?
– Руку оторвало, дело простое.
– А, черт!.. Какую?
– Как видите, правую,– сказал врач и мигнул своим
помощникам, чтобы готовили к операции.
– Вот чертовщина-то... Что ж я без нее буду делать?..
– А вам что, собственно, нужно?
– Как это «что нужно»? Писать, в лагере работать, на
строительстве, наконец – футбол. У меня команда.
– Ну что ж, писать в два счета выучитесь левой рукой, в
футбол, как вы сами знаете, руками не играют, а на
строительстве за все будете отдуваться головой. Только всего.
424
– Это правда,– сказал юноша, подумав. Но сейчас же
прибавил: – И все-таки досадно! Особенно досадно потому, что
ведь полчаса тому назад могло ничего не быть. Это все Сашка,
черт... Дай, говорит, честное слово, что к шести часам приедешь
доклад вместе со мной провернуть. Вот и провернул... Хотел,
как всегда, поразить быстротой и точностью. О-о-й...
– Что, болит?
– Нет, кисть онемела и очень тянет,– сказал юноша, силясь
взглянуть на руку выше локтя.
– Однако вы, я вижу, малый твердый... В родителей, что ли?
– Большевики всегда твердые, а родители тут ни при чем,–
сказал юноша недовольно.– Матери боюсь на глаза показаться...
и дело не в том, что боюсь, а в том, что она все-таки женщина, а
я терпеть не могу женских слез.
– Вы сами-то не расчувствуйтесь.
– Еще чего!.. А потом глупо вышло, и она на этот раз будет
права, а мне крыть нечем. Я всегда все на ура брал, и из-за этого
мы постоянно сражались, и всегда все вывозило, а тут на такой
ерунде напоролся. Идиот, форменный идиот. Полчаса назад
могло ничего не быть.
Через час, когда операция была сделана, в коридор
Института поспешно вошла красивая, лет сорока женщина в
сером картузике, с туго набитым портфелем.
С нею был огромного роста военный в длинной, почти до
пола шинели, с длинным разрезом назади и мелкими