пробитой головой, крови из-под шапки совсем немного. Поскользнулся якобы, упал, и
вот так неудачно, не пуховики кругом. Его унесли, и никто не звал санинструктора,
здесь в таких услугах не нуждаются. Забрали сразу Гавроша, Лёню и карзубого
шестерку. В Шизо под следствие. Я закрываю глаза на ужасы, я вхожу в транс, в
спячку. Я проснусь через восемь лет, когда прозвенит звонок, и всё вспомню.
Жить стало хуже, естественно. Каждый день повторение простых желаний. Утром
– прийти в себя, еле-еле встаю, на краю гибели, днём – дождаться вечера, а вечером –
побыть одному хоть чуточку, тем более, я три письма получил: от Веты, от Семена и от
Ольги, сижу и перечитываю второй раз, третий, пятый. И пишу ответы, бодро, лихо и
без соплей.
«Вчера, когда я пришла из института, на комоде увидела от тебя два письма, 11-е и
12-е. Ты пишешь, что накладывал гипс при переломе. А мы были на операции Брякина
в больнице Турксиба, мне очень понравилось, как он оперирует, быстро, чётко и умело.
Профессор Баккал признал, что его ученик лучше учителя, его уважают там и любят.
Мне сразу захотелось, чтобы ты был хирургом, и я тоже. Я буду тебе ассистировать, во-
вторых, это будет наша месть ей, а ты должен быть не просто хирургом, а очень
хорошим хирургом! Стихотворение твое мне понравилось, постараюсь напечатать,
если что, под псевдонимом.
Сегодня 14 ноября, день моего рождения. Мне уже 22 года, ужас! Я сделала день
воспоминаний, перечитала все твои письма, даже на лекции не была. Сегодня у меня
свои деньги, я с удовольствием ходила по магазинам, выбирала для тебя одеколон,
книгу и еще кое-что из твоих любимых сладостей. Но, когда я пришла домой, всё не
уместилось в ящик для посылки, пришлось снова идти на почту…
Включили меня в первую сборную, поеду на соревнования в Ленинград, мой
любимый город. Жду следующего выпуска «Медика» с твоими стихами. Все дни
проходят так, что занята каждая минута, нужно писать и сдавать историю болезни по
хирургии и еще зачет доценту, нужно ходить на тренировку, нужно много делать дома,
мама болеет, а еще хочется почитать, надо и на кружок сходить, и в горы съездить.
Никак не могу в этой суете всё оформить с твоей посылкой. Крепко целую, Ветка».
Пять тридцать утра, гремят удары по рельсу и кричит дневальный: «Подъём!»
Снова между жизнью и смертью. Если возьму освобождение у Вериго, станет известно
Дубареву, прицепится и отправит по этапу дальше, а я здесь вроде уже притерпелся.
Про этап вспоминать тошно, лучше потерплю здесь. Каждое утро после ударов рельсы
и крика дневального мне казалось, рухну и не встану. Другие братья по времени
вставали легче, иные с шутками-прибаутками, помбриг ёрнически запевал: «Утро
красит нежным светом стены древнего-о Кремля-а, просыпается с рассветом вся
советская земля-а»; другой, недавно из малолетки, кричал: «Спасибо товарищу
Сталину за наше счастливое детство!» Он клялся, что в колонии по команде
надзирателя-воспитателя они хором кричали три раза в день после завтрака, после
обеда и ужина вот эту здравицу. Другие с вечера вырубались сразу, храпели, а я лежал,
хлопал глазами и слушал стоны, вскрики, всхлипы, думал, вспоминал, сочинял
помилование, чтобы убедительно выглядело, чтобы тот, кто сядет читать, проникся бы
и решил, нельзя такого человека держать за колючей проволокой. А днем снова карьер,
бег, скрип снега, крики конвоя, потом камень, тачка, костёр, боль в пальцах. Отогреешь
их у огня, начинает голова болеть. Вечером ранние сумерки, тусклый свет, тарахтит
движок специально для карьера, вертухаи следят, как мы, люди каменного века,
копошимся. Туман стелется, бревно горит, все одинаковые, как в давние-предавние
временя.
«Лежат холодные туманы, горят багровые костры».
Никому я не был нужен. И вдруг вечером позвали на вахту, смотрю – женщина.
Она приходила осенью, такая нездешняя, до головокружения вольная, из той, прошлой
жизни – в шапке из песца, в элегантном пальто с мехом, совсем неуместная в нашем
лагере, будто с небес спустилась, и к кому? Прямиком ко мне. Зачем? Спасти меня от
каменного карьера. «Я уже в третий раз прихожу, – сказала она неприветливо, с
укором. – Не смогла вызвать, вас перевели в какой-то барак. – Она не знала, что меня
списали в штрафную бригаду, тем не менее, пришла выручать. Сверху видно всё и
диктуется. Не мужчине, а именно женщине. – Вы сказали, подумаете». – «О чем?» –
«О переходе в самоохрану, – слегка ворчливо сказала она, полагая, что я ждал ее с
нетерпением. – Вопрос решен, требуется твое согласие». – «Спасибо вам, – сказал я как
можно вежливее. – Но я… не буду переходить». – «В чем дело? – спросила она строго и
раздраженно. – Другие всеми силами добиваются, а ты! «Не хочу». Женщина в полном
недоумении. Если в первый раз она меня не разглядела, то теперь я ей совершенно
ясен. Такому лучше с ворьём жить за колючей проволокой, чем на свободе с
нормальными советскими военнослужащими. «Я добилась для тебя разрешения! Там у
тебя будут совсем другие условия, ты избавишься от уголовщины, как ты не можешь
понять?!» Я смотрел в пол и упорно бормотал: «Извините… Не могу. Я хочу работать
по своей специальности». – «Но ты не имеешь права работать по специальности!»
Я не знал, что ей сказать, как ее не обидеть. Скудные мои доводы ей непонятны,
хотя довод у меня совсем не скудный – ходить под винтовкой или водить под
винтовкой? Мне не нравится ни то, ни другое, но ходить для меня легче, чем водить.
«Много о себе думал», – сказала Белла в трибунале. И продолжаю думать. Я не вижу
жалкого своего положения, а эта женщина видит. Мне очень нужна ее забота, только не
такая, другая. Пусть она меня просто помнит. «Спасибо, что вы пришли, это очень
много для меня значит».
Позорнее, чем стать самоохранником, не придумать. Мало ли что статья воинская
– и статья не моя, и армия не моя, и вся служба. Моё – лагерь. Преступление. И
наказание. Каторжные на Руси были всегда, не зря о них песни поют, а про
самоохранников нет ни одной песни, и никогда не будет. Само слово, сама постановка
дела – самому себя охранять, ну не абсурд ли? Есть ли хоть где в мире такая выдумка
без чести и совести? Только коллективное, коммунальное сознание додумалось до
такого унижения. Спасение, но какой ценой? Через унижение. Да я бы немедля оттуда
рванул, и ищите меня, свищите. Здесь меня вышки держат и колючая проволока, а там
ничто не удержит. Зека серые с черным ближе мне и понятнее, чем конвой цвета хаки с
красным. Я понимаю, конечно, их призвали в армию, и они служат, присягу давали.
Меня тоже могли призвать в войска МВД, куда денешься, но одно дело – нет выбора, а
другое – есть выбор. Я выбираю своё, останусь при пиковом интересе, зато не буду
гавкать на таких же, как сам, заключенных.
«Лежат холодные туманы, горят багровые костры».
9
Не первый я на карьере, не я последний. Бог не выдаст, свинья не съест. Утром нас
провожают, каменный карьер уходит первым, вечером нас встречают, каменный карьер
приходит последним. Что еще нужно молодому, честолюбивому? Я становлюсь тверже,
я – камень, говорю себе, я – кремень. Только душа ноет, замирает жизнь. Однако не зря
мне карьер, всё в мире не зря. Встретил здесь двух замечательных стариков. Один в
Москве окончил до революции Петровскую академию (нынче она сельхозакадемия
имени Тимирязева), а второй юридический факультет Петербургского университета.
Один высокий, осанистый, с породистым лицом, с орлиным носом, глубокие глаза и
широкие дворянские веки, таких только по лагерям и встретишь, аристократически