сдал в каптерку, совершил преступление. Еще через два дня я подписал статью 206 – с
обвинительным заключением ознакомился. Следователь положил передо мной тощую
папку, дело, сел рядом, чтобы я не выдернул и не съел какой-нибудь документ, бывали
случаи. Я пролистал всё от первой до последней страницы. Самое первое объяснение,
протоколы допросов, две фотографии анфас и профиль, черная доска на груди и мелом
на ней две фамилии. Здесь же справка из психиатрической больницы – незначительные
вегетативные расстройства, тахикардия, пульс 120, практически здоров. Из моего
первого объяснения следовало, всему причиной – моя любовь к девушке. Наверное, так
оно и есть – любовь. О болезни и госпитале в двух словах, очень даже любопытно. В
тот первый день я именно так и расставил акценты. Свидетельские показания Беллы
(оставлю за пределами). Справка из медицинского института за подписью начальника
кафедры ВМП: к работе относился халатно, поручения преподавательского состава не
выполнял, допуская случаи прогула. «Вызывает подозрение стремление Писаренко
работать на кафедре военно-медицинской подготовки, где имеются секретные
материалы». Какие бдительные, ай да молодцы. Я знал о коллективном письме
студентов в трибунал, в деле его не было.
Зато я увидел документ, совершенно неожиданный – телеграмму из Ташкента, из
прокуратуры Среднеазиатского военного округа: сведений о дезертирстве такого-то не
имеется, уголовное дело против него не возбуждалось. Вот это новость! Почему не
возбуждалось? Выходит, зря я прятался под чужой фамилией. Может быть, генерал
Душкин настоял, и майор Школьник меня списал по чистой? «Сведений о вашей
демобилизации в архиве нет», – сказал следователь. Пять лет я ждал ареста, ощущал
карающий меч над собой, а оказывается, ничего не было. Ни сведений о дезертирстве,
ни возбуждения дела, никакой угрозы. «Да вы не накручивайте, подписывайте, –
продолжал следователь. – Не возбудили тогда, возбудили сейчас. Прокурор будет
просить условно».
Я поверил. В камере сразу: ну как, подписал 206-ю? Подписал. Ну, теперь всё,
скоро суд. Я сказал, оказывается, дело не возбуждалось. Что тут поднялось! Зачем
подписал, мать-перемать? Надо было от всего отказаться. Но разве так можно? Не
только можно – нужно! Если бы не подписал 206-ю и от всего отказался, они
направили бы на доследование, а поскольку нигде ничего нет, они вынуждены будут
дело закрыть. Лежачий Трахтенберг впервые поднялся, выпрямился на нарах, дохлый,
тощий, как Иисус после креста, и клеймил меня как с Голгофы – он хочет быть умнее
всех, он хочет учиться только на своих ошибках, он думает, что будет жить, как
Мафусаил, тыщу лет.
Если бы я ударил себя в лоб от досады, если бы хоть как-то пожалел о своей
промашке, они бы отстали. Но я не досадовал, я упорно твердил, нет смысла мне
упираться и тянуть резину, – вот что приводило их в бешенство. Я будто с Луны
свалился и не хочу учиться, как жить на Земле. Курохват напирал на меня с особым
ожесточением: «Да ты пойми, чурка, сразу после войны дезертирам была амнистия!
Их табуном из лагеря выпускали, я сам свидетель». Вместе с ним вся камера кричала:
говори, что рванул из части в мае, а не в августе, а рюхнулись они потом. Лепи от
фонаря, и попадёшь под ту амнистию. Меня поразило, как горячо и как лично
заинтересованно они на меня нападали. Бремя доказательства лежит на обвинителе,
пусть ищет. Если бы ты не подписал 206-ю, – тебе свобода! Камера гудела как никогда.
У человека был шанс, и он его упустил, не исключено, и другой по глупости вот так же
упустит, вот почему возник в камере бурный ликбез и пошла накачка, чтобы этого
больше не повторилось. Как будто мне очень хочется получить срок, нет же! Но зачем я
буду лгать, зачем позориться, если всё равно ничего не получится. «Он всё поймёт,
когда сядет в пятый раз!» – кричал Трахтенберг. «Ты должен перед Кумом стоять
насмерть! – кричал Юрик Орда. – Мотай ему нервы до последнего». «Он хочет легко
отделаться!» – костерил меня Трахтенберг, почему-то в третьем лице. «Падла, ему надо
пасть порвать! – ярился Курохват, на всякий случай держась от меня подальше. – Перед
кем он тут роль играет?»
«Да в гробу я видел крохоборство, только зря время тянуть!»– орал я в ответ. Я не
понимал их лая и хая. На свободу я хотел не меньше других, а больше, меня ждала
любимая через две остановки от тюрьмы. Но какой смысл мне врать, если я вижу: не
проханже. Я возмутил всю камеру, я нарушил тюремную мораль, отказываюсь мотать
нервы следователю, помогаю Куму своим поспешным согласием. Однако подумать есть
над чем. Неужели прокурор Федорец в первый наш разговор намекал мне на ту
амнистию? Невероятно. Он видел, незачем меня сажать, дело мое пустяк, и если я
сбежал в апреле – мае, тогда всё просто. Но у меня не было опыта, и никто мне раньше
не подсказал. А сейчас камеру оскорбляло мое высокомерие, нежелание
изворачиваться, пускать чернуху. Еще немного, и стали бы меня метелить дружно и от
души, чтобы сломать мне бараньи рога. А меня злило, не хотят понять простых
доводов. Достаточно допросить отца с матерью, моих сестёр, соседей по
Ленинградской, когда я приезжал в отпуск – до Победы или после? Да еще фотография
наша с Лилей на перроне, я в курсантской форме, погоны, фуражка и точная дата, 9
августа, 45 года. Зачем врать?
36
26-го июня день суда. Человек семьдесят заключённых собрали на тюремном
дворе перед канцелярией. День начинался солнечный, будет жарко в прямом и
переносном смысле. Мы стояли в шеренгу по два, руки назад, а напротив нас
выстроился чинный конвой – милиция, все в белых кителях с пистолетами в кобуре.
Особняком стояли два армейских автоматчика с саблями в ножнах. «Ого, кого-то
трибунал венчать будет»,– сочувственно заметил мой сосед по строю. Вышел
начальник тюрьмы, с ним дежурный офицер с кипой дел в руках. Самой первой
назвали мою фамилию. Даже две. Весь двор засыпан толстым слоем песка, как в
Каракумах, тяжело шагать, но держись, шагай бодрее к своим архангелам, ты первый.
За воротами сидел в машине Козлов в белом праздничном кителе, почему-то судилище
для них праздник, глянул на меня весело: «О, даже побриться сумел!» В камере нельзя
держать бритву, надзиратели усердно шмонали каждого, и всё равно находился дошлый
зека, тоже талант, он проносил мойку – половинку бритвенного лезвия (мойка, видимо,
от «умыть кровью»). Расщепив конец карандаша, мойку вставляли в щелку, стягивали
концы ниткой и в темном углу камеры, подальше от глазка, кто-нибудь из умельцев
сноровисто и ловко снимал щетину двумя-тремя движениями. Мойку берегли свято и
брили только тех, кому на суд.
В трибунале встреча с адвокатом. Пожилой, в штатском костюме он выглядел
неуместно среди пижонов-офицеров. Разговор со мной начал с трудностей: «Декан
факультета выдал справку, что вы отчислены из института еще в прошлом году. Но я
легко опроверг эту ложь. Однако факт остается фактом, институт от вас отказался, а
это, как вы понимаете…» С деканом я встречался часто как староста, был его опорой
на факультете, выполнял его просьбы и поручения – и вот, пожалуйста. Ну, сказал бы,
мы ошиблись, теперь преступник разоблачен, мы просим воздать ему по заслугам, и
всё такое прочее, но зачем так жалко врать да ещё в справке? Трибуналу мало
преступления в 45-м, он собирал документы, какой я плохой сейчас, пять лет спустя, а
при таком декане это легко сделать.
«Мне необходимо уточнить дату, – продолжал адвокат деловито. – Вы должны
вспомнить, в каком месяце и какого числа вы ушли из БАО. Точная дата, говорю вам