народу. А вот Зощенко – жа-аль, без него народ вымрёт, как мухи.
На втором курсе биологию нам читал профессор Войткевич. Помню, как я шагал
в аудиторию на его лекцию, ступая по осколкам стекла, наш арьергард разбил двери.
Никаким приказом не заставишь студентов с таким треском посещать лекции.
Войткевич читал отлично, особенно генетику, преподносил ее как поэму о безвестном
монахе Менделе, сделавшем великое открытие на скромных грядках в тиши
монастыря. Образ одинокого Менделя мне ужасно нравился. И вдруг, оказывается,
менделизм и морганизм не наука, а лженаука, сплошной вред. Войткевича отстранили
от лекций, он отпустил бороду и вместо института стал ходить в горы каждый день.
Теперь пришлют кого-нибудь из конно-балетного, острили мы, не веря в такую
дикость, а через неделю действительно прислали доцента из зооветеринарного и нас
уже дубиной нельзя было загнать на биологию, посещаемость стала хуже, чем на
основах марксизма-ленинизма.
Несправедливость меня возмущала, я негодовал вслух по разным общественно-
политическим поводам, поносил бардак словами хлёсткими и язвительными, будто не
врачом собираюсь стать, а фельетонистом «Крокодила», как минимум. Горячился,
наверное, больше всех. Удивляюсь, почему на меня не донесли (потерпи, не всё сразу).
Остывая, думал: почему я сразу так полыхаю? Ответ один – болен. Вспыльчив,
раздражителен, себя не контролирую. А другие здоровы, им всё до лампочки.
Постепенно начал я возникать со своим прошлым то там, то здесь, спорил с
фронтовиками на военную тему, об авиации никому слова не давал сказать. Да откуда
тебе знать, если ты в армии не служил?.. Кому-то я рассказал подробности про
бомбометание, что и как делается, кому-то показал свою курсантскую фотокарточку.
Записал в дневнике: «Надо мне подготовить ребят к грохоту своей подноготной». Какой
грохот, какая подноготная, к чему камуфляж? Убийца из ревности достойнее дезертира,
Отелло, например, у него больше чести. Однажды после танцев мы уединились с
Любочкой Михайловой, и она мне рассказала, по секрету, трогательную и вполне
приемлемую историю. Про меня. Мне даже понравилось. Будто я служил в авиации,
мне уже двадцать пять, был на фронте летчиком, летал бомбить Берлин, но меня сбили
и взяли в плен. Теперь я всё скрываю, чтобы не выгнали из института. Очень мило,
человечно и главное – по секрету. Что о тебе сочиняют, то ты и есть в глазах других.
Эта характеристика не только твоя, но и авторов-сочинителей – они хорошие ребята.
Никто, однако, в разговоре со мной ничего не уточнял, не расспрашивал – молодцы.
А потом пришло вдруг открытие на уровне катастрофы – медицина не моё дело.
Поступил я в институт специально во имя науки. И вот теперь мало-помалу вижу –
медицина не по душе, тянет меня снова в даль неведомую, крутит и вертит
недовольство собой, поломать всё хочется и рвануть в пространство. Меня не
забривали а студенты, как в авиацию, но я и здесь ошибся адресом. Мне надо было
жить, куда кривая выведет, не строить планов заранее. Я не тот девиз себе выбрал, и
лучше бы дать отбой, пока не поздно. Я мечту превратил в действительность – свою,
одну-единственную, и тем самым обрезал изобилие жизни. Однако ты терпел,
собираясь стать лётчиком, и сейчас потерпи. Будешь врачом, люди оценят твою умелую
и самоотверженную работу, чего тебе ещё нужно? Но почему – терпи? А где
вдохновенный порыв, где творчество, удовлетворение и радость? Почему мне участь
такая, терпи да терпи? Почему всё – не мое, где же мое? Что за наказание, в конце
концов? Город – не мой, республика – не моя, страна – тоже не моя, сказать по совести.
И работа не моя, и учеба. Имя не мое, и фамилия. И жизнь не моя, вот ведь что
получается. В чем твоя сущность, твоя самость, неповторимость? Годы проходят, уже
22, а ты еще сосиска с капустой, облако в штанах. Чем я приложусь к жизни, какой
страстью сгожусь?
Не знаю. И неопределенность меня мучает, я как немой не могу сказать, как
глухой не могу услышать. Выхожу в аллею, листва шелестит, что-то шепчет, с гор тянет
прохладой и что-то очень-очень важное, крайне нужное, мне несет, а я не могу
услышать. «Стыдно и больно, что так непонятно светятся эти туманные пятна, словно
неясно дошедшая весть… Всё бы, ах, всё бы с собою унесть!» Обозначусь ли я,
проявлюсь ли, или так пройду стороной и тайком, будто меня и не было? Найду себя,
открою или же до смерти своей буду занят чужим делом – то школой, то авиацией, то
медициной, где мой парус, в конце концов, и где мой ветер? Я призван, я чувствую:
призван, но к чему, не знаю. Судьба – это выявление, открытие (но не сокрытие) своих
ценностей. Или же история их утраты (если они были). Я все скрываю, не выявляю,
сколько можно? Копится во мне, копится, вот-вот взорвусь.
На четвертом курсе мне стало совсем плохо, я был постоянно напряжен,
раздражен, взрывался по пустякам и мог запустить в человека буквально, чем попало.
Страдал потом ужасно, извинялся, затихал на какое-то время, а потом снова всё
клокотало во мне на грани взрыва. Я быстро стал наживать врагов – на пустяках. Опять
хотелось, как в 45-м, чтобы дали мне по мозгам, скрутили, переломали кости.
2 мая занятий не было, праздник, компании у меня нет, пойти некуда, покурить
бы, так не курю, вышел в сумерках из общежития, смотрел на вечерние огни, на
трамвай, как он заворачивал с Уйгурской на Шевченко, выдирая дугой белые искры.
Некуда себя деть, тоска зеленая, лютая, а тут идет из нашей группы студент, зажал нос
платком и ругается: «Сняли, гады, шляпу новую, вон там, на остановке, трое». Ни о
чем он меня не просил, и я ему слова не сказал, молча сорвался и помчался, как конь-
огонь на остановку. Возле закрытого киоска стояли эти трое и примеряли шляпу. Я
подлетел, обеими руками рывком нахлобучил мародёру шляпу по самые ноздри и тут
же изо всей силы дернул ее вверх вместе с ушами. Тот взвыл, и они на меня втроем.
Конец мог стать для меня печальным. Если сразу тройка опешила от моего налёта, я
успел каждому врезать и справа, и слева, то вскоре они опомнились, вцепились и
начали меня рвать на части. Белая рубашка моя повисла лентами, как юбка у
шотландца, я кидал их на рельсы, голый до пояса, но кидал уже из последних сил.
Спасла меня наша студентка, увидела битву на рельсах и вбежала с визгом: «Женьку на
остановке бьют!» Пол-общежития вылетело на подмогу во главе с Равилем
Аманжоловым. Недели две я ходил с перевязанной головой, в горячке не заметил, как
один из трёх звезданул меня по темени кастетом. Шляпу я забрал, но дело не в шляпе.
Всё равно тоска. Меня злила безымянность моего прозябания, серость и убожество
моих дней. «Жизнь медленная шла, как старая гадалка, таинственно шепча забытые
слова. Вздыхал о чём-то я, чего-то было жалко, какою-то мечтой горела голова».
Хотелось полюбить отчаянно и навсегда. Опасно полюбить, рискованно, чтобы
институт бросить, книги забыть, наплевать на диплом, на карьеру, на всё, и уйти за ней
на край света. Не хотелось прозябать посерёдке, рядовым, незаметным – только
первым, лучшим. Выдающимся хоть в ту, хоть в другую сторону. Горячила меня,
распаляла жажда нарушить, переступить каноны, препоны, загородки, перегородки, и
если уж рухнуть, так совсем в бездну, чтобы ахнули все. Где она, любовь моя страстная
и опасная, всем не зависть и ревность? Я один, и она одна, томится где-то без меня, как
я без нее, гложет нас порознь одна и та же тяга.
Зимой в спортзале я увидел девушку на гимнастике, совсем юную, в черном
купальнике. Личико отрешенное и наивное, слушает тренера, а улыбка легкая-легкая,