Нудно сеявший дождь прекратился. Из-за рыхлой дымчато-фиолетовой тучи проглянуло солнце. В стороне, на пригорке, среди высоких сосен и елей, забелела церквушка. И он, повинуясь неясному побуждению, свернул на проселок. В длинной, захлестанной плащ-палатке, тяжело переставляя сапоги, поплелся к церквушке.
Чем ближе подходил, тем яснее видна была разрушительная работа времени и войны: поржавевшие луковичные купола, широкие проемы окон, закрытые досками… Удивился нарядным каменным воротам с высоким арочным перекрытием. Воздвигли их по прихоти какого-нибудь богатого барина, чтобы подъезжать ему в карете к самой церкви.
И тут, из темного провала с неясно мерцающими огоньками в глубине, из-за тяжелой, окованной железом церковной двери выступила девушка. Будто из тех — самых давних времен.
По первому взгляду некое подобие барышни-крестьянки. Правда, по военному времени в солдатской стеганке, как и многие из женщин, которые вслед за ней выходили на паперть. Но у женщин стеганки ношеные-переношенные, от старшинских щедрот, у нее же новенькая, видно, только со склада; платок — козырьком над высоким лбом, концы его под подбородком — торчком в стороны, из-под ватника — ровные складки темно-синей шерстяной юбки; у других женщин, спускавшихся по ступенькам, на ногах разбитые кирзовые сапоги или валенки в резиновой обувке из автомобильных камер, у нее — легкие сапожки с неутраченным блеском; по камню цок-цок: каблуки с металлическими набойками.
Шла по тропе прямо на Ялового. По-монашески строгое, продолговатое лицо, опущенные глаза. Вся в себе. Яловой, посторонившись, влетел в лужу, поскользнулся.
Может, поэтому она и остановилась. У нее оказались усмешливые карие с золотистым ободком глаза.
— Здравствуйте, — сказала она, по-детски наморщив лоб. Припоминала, что ли? — Вы в нашей газете служите, да? Фамилия ваша Яловой? — И, чуть откинув голову, протянула руку: — А я — врач. Ольга Николаевна Морозова.
Яловой вспомнил, что в один из приездов по вызову в политотдел видел ее в штабной столовой. Вспомнил, как свободно, с каким достоинством прошла она к столу, как уселась на скамейку. Расправив юбку, бегло взглянула на шумящих, снимающих шинели штабных командиров, и они почему-то тотчас притихли. Запомнился ее отчуждающий взгляд, строгое в своей прелести лицо и то выражение сознающего себя достоинства, с которым она ела, разговаривала, застегивала шинель, поправляла берет. Она вела себя с непоколебимой уверенностью, что все, с кем она встречалась, должны были поступать сообразно с тем, чего она хотела и ждала от них.
Так и теперь. Она пошла по дороге, казалось, в полной уверенности, что Яловой последует за ней.
И он, хотя перед этим и намеревался заглянуть внутрь церквушки, посидеть на скамейке, отдохнуть, повернулся и пошел за ней.
…И все-таки сейчас, рядом с ним, была совсем другая, не та молодая женщина, которую он видел в форме с погонами старшего лейтенанта медицинской службы в штабной столовой. В глазах ее, в наклоненном побледневшем лице таилось волнение, оно еще не схлынуло, она жила им.
— Вам не приходилось бывать в церкви? — спросила.
— Приходилось. Давно. В детстве.
— Я тоже один раз была с сестрой. Мама у нас рано умерла, старшая сестра меня растила. Пошли мы с ней ко всенощной, совсем маленькая я была, за руку держалась, боялась потеряться. За оградой полно людей, месят весеннюю грязь; вот так же, как сегодня, дождик моросил, на паперти толпятся люди, дрожат огоньки свечей, их руками прикрывают от ветра. И вот словно хлынул свет из дверей, все зашевелились, задвигались: «Христос воскрес!», начали целоваться: «Воистину воскрес».
Больше ничего не запомнила, а вот этот свет, праздничное воодушевление долго помнились. Забылось с годами. Кто из нас потом в церковь ходил? Другим жили, о другом думали.
А сегодня проснулась рано, хозяйка-старушка собиралась в церковь, я и пошла с ней.
Может, и к лучшему, что вы в церковь не зашли. Убого там. Икон раз-два — и обчелся. Закопченные доски без всякой оправы. Вместо свечей — лампы из снарядных приплющенных гильз, бензин у заезжих шоферов достают. Попик — старенький, голова у него трясется, облачение ветхое, в каких-то рыжих пятнах. Вместо дьякона — здоровенная мрачная старуха в солдатском ватнике, прогоревшем на боку. Идет, шаркает валенками, вместо калош — резина из автомобильной камеры.
Почти одни женщины. В темных платках.
Вот как они молились, вам бы надо увидеть. Стоят на коленях, бьют поклоны, припадают к холодному каменному полу. Приподнимут голову, измученные строгие лица, глазами из тьмы на свет. И в глазах их… Ничего для них в эти минуты не существовало. Ни церкви, ни бога. Глаза их жили одной надеждой.
Молили они у судьбы жизнь для своих солдат: отцов, мужей, сыновей, суженых… Кланяются, шепчут, что-то выпрашивают. Так молились, что и я, если бы верила, начала бы молиться со всеми: «Господи, спаси их и помилуй! Спаси их, господи, если ты есть на свете…»
Пожала плечами, покачала головой. Повернулась к Алексею. Вся — открытость, сострадание.
— И знаете, о чем подумала? Хорошо бы у каждого был человек, который каждый час, каждую минуту помнил бы о тебе, исступленно просил бы у судьбы… Может, тогда и на войне больше бы выживало?
И вновь она преобразилась. Вот уж как весенний день: то сумеречно, то светло. Смутилась, что ли, своей откровенности. Самолюбиво вздернула голову и, чуть свысока взглянув на Ялового, спросила:
— Ну-с, а вы как об этом полагаете, товарищ писатель?
— Какой же я писатель, — застеснялся Алексей. — Студент недоучившийся, а сейчас вот газетчик армейский… А о том, что вы рассказали… Об этом только стихи писать…
Как она зарделась! Словно о ней уже были сложены стихи. Глаза у нее сделались совсем детские: наивно-доверчивые, удивленные. Она смотрела на Алексея, качала головой:
— Да что вы!.. Какие стихи…
Все, что происходило с Яловым с той самой минуты, как он увидел ее, выходящую из церкви, было так непохоже на то, что он узнал за эти годы на войне, так несообразно с тем, чему свидетелем и участником он был еще позавчера, когда мимо, по узкому ходу сообщения, пронесли на плащ-палатке убитого и он узнал в нем двадцатилетнего Сашу Копейкина — снайпера, о котором писал не раз. Несколько дней Копейкин «охотился» за вражеским снайпером, да, видать, в одночасье открыли они друг друга. Почти одновременно грянули два выстрела…
Яловой хотел забыть нахмуренное, жестко сведенное лицо с маленькой смертной дырочкой над переносицей, думал о той дальней северной деревне, в которой, может, такая же, как здесь, церквушка, и мать Саши, может, такая же, как эти выходящие из церкви женщины, молилась за своего младшенького и не отмолила, не выпросила у судьбы…
И Алексей оказался в другом мире. Он сознавал, что рядом с ним какая-то необыкновенная, не похожая ни на кого девушка, у которой за внешнею сдержанностью и неосознанной гордыней вдруг открывался мир чувств и переживаний, чем-то родственно-близкий ему. Все, что увидела она и рассказала, ему казалось — он увидел и так же пережил.
Они спускались к озеру, за которым в лесу скрывалась деревушка, где размещался штаб армии. Алексей взмахивал рукой, говорил о стихах, которые должны звучать как заклятие.
Ольга Николаевна, как он величал ее, удивляясь про себя, что не решится назвать ее по-простецки Олей, остановилась. Не без лукавинки дотронулась холодной рукой до щетинки на его щеках.
— Не брились вы… И глаза у вас запали. Вам надо отдыхать. Мне сюда, — показала она на дорогу, вдоль которой, скрываясь в кустарниках, тянулась связь, — а вам до редакции еще километра три. Отдохнете, заходите к нам…
И пошла. Прямая спина. Высоко вскинутая голова. Обернулась и, приложив ладошку ко рту, крикнула:
— Сегодня вечером пожалуйте, угощу чаем… с вареньем… брусничным!
Вновь увидел Ольгу Николаевну недели через две. В деревне, которую занимал штаб армии. Издали угадал, обходила лужи, прыгала с камешка на камешек. В шинели, приталенной, как модное пальто, с узкими погонами, которые подчеркивали женственную округлость плеч, в берете — из-под него свободно до плеч спадали мягкие волосы, в маленьких сапожках — она показалась на мгновение кокетливо-беззаботной, незнакомой.