Временами казалось, что к его работе она относится с бо́льшим вниманием, чем к нему самому.
«Что я, скаковая лошадь, которую надо оценить: возьмет она препятствие или нет. А может, был у нее кто-то другой. А я только для «роздыха», для души?» — ревниво возмущался Алексей.
И переставал искать встреч с Ольгой Николаевной, чтобы потом, по прошествии некоторого времени, вновь надеяться и верить.
— Странно все, непонятно, — бормотал Алексей Яловой в ту памятную по лыжной прогулке ночь.
Он возвращался из штабной деревни к себе в редакцию. Дорога была похожа на траншею, проложенную в глубоком снегу. Вдали виднелись верхушки ветел, по молчаливым трубам угадывались крыши деревенских изб. Празднично рассиялась луна. Снежные блестки морозно переливались, играли. Поскрипывало под валенками. Недаром говорят, что полная луна — к морозам. Алексей поднял высокий воротник полушубка, ему послышалось слабое дыхание розы — любимых духов Ольги Николаевны. Прощаясь, она поправила ему шарф, по-родственному застегнула верхнюю пуговицу полушубка и, словно чего-то испугавшись, подтолкнула его к двери: «Идите же! Спокойной ночи!»
— Странно все.
А сам был горд и счастлив в эту ночь всем тем, что было, что все это было, что оказалось возможным и на войне, что возможна была такая женщина, как Ольга Николаевна.
И она не приснилась, не привиделась. Он оставил ее в темной избе с одинокой заснеженной рябинкой под окном; она в это время, должно быть, снимала с себя свитер, юбку, распускала волосы, вытаскивая шпильки. О чем она думала в эту минуту? На что надеялась? Чего ждала от него?
И вдруг ему показалось, он понял ее. А вдруг то, что он считает недостатком порыва, искреннего чувства, — стыдливая сдержанность поэтичной и чистой натуры, которая больше всего страшится оскорбительной ординарности, того, что именуется в обиходе «романом»? Многое она видела за эти прошедшие годы войны. Обыденность и пошлость мимолетных связей пугали и отвращали ее.
«Не потому ли она, — думал Яловой, — с такой бережностью, с такой настойчивостью стремилась создать вокруг себя мир, в котором не было места грубости и пошлости? Не потому ли она так стремилась в самых, казалось бы, неподходящих условиях сохранить поэзию чувства, простоты и сердечности…»
7
Алеша, милый!
Простите меня, дуру. Все так неожиданно и быстро произошло, что я поначалу ничего не могла понять. Вы ничего мне не сказали. Я случайно узнала о том, что случилось. Почему Вы не захотели мне рассказать?.. Ну, да не об этом сейчас.
Я узнала, что за Вас хлопотал член Военного совета. Но, видимо, все было решено «выше», фронтовым начальством. Генералу пообещали вернуть Вас в газету, если Вы «проявите себя» в боевой обстановке.
Вы-то хоть знаете, в чем Вас обвиняют? Я пыталась выяснить. Мне намекнули, что будто кто-то из Ваших «друзей», из редакции, направил грязный донос… Могло быть совсем плохо, сказали мне, но за Вас заступились. И все же вот как повернулась Ваша судьба.
Не могу простить себе, что не повидала Вас перед отъездом. Я должна была видеть Вас! Я так хотела Вас видеть, слышите!
Я верю в Вас, Вы — добрый, хороший человек. Ради бога, опасайтесь только всяких тайных мерзавцев. Остерегайтесь тех, кто всякое слово толкует вкривь и вкось.
Номер Вашей полевой почты мне сообщил Ваш редактор. Он порядочный человек, горюет, что ничем не смог Вам помочь. Обещал печатать все, что Вы напишете.
Я знаю, как Вы теперь далеко от нас.
Но мне надо увидеть Вас. Поговорить с Вами. Не приедете ли Вы в ближайшее время в политотдел или редакцию? Может, представится такая возможность? Или, может, встретимся где-нибудь на полпути? Я знаю, в каком районе располагается Ваша часть.
О. Н.
Письмо посылаю не по почте. С офицером связи, который направляется в Вашу дивизию. Он обещал разыскать Вас и вручить письмо в собственные руки.
8
Яловой был направлен в стрелковую дивизию для прохождения дальнейшей службы.
— Тебя за баб турнули? Или за анекдоты? — оживленно поинтересовался толстенький полковник с круглым веселым лицом. Пригляделся к своему новому подчиненному, похмурнел. Как-то по-свойски вздохнул, сочувственно сказал:
— Не горюй, голубчик!.. В жизни знаешь как бывает: камни с неба валятся. Живой покудова, ну и хорошо. Все остальное приложится. Я тебя в хороший полк направлю. Приживешься.
Вот и приживался Яловой на новом месте.
Письмо Ольги Николаевны лежало в кармане. Выходит, помнила. И не только помнила…
По новым своим обязанностям агитатора полка Алексей Яловой шел в один из батальонов, занимавших оборону на переднем крае.
Мучило недавнее, не отпускало. Каждый свой шаг припоминал, каждое слово: кому, когда, где?.. В чем себя мог упрекнуть, обвинить?
Прошло больше месяца, но Алексей Яловой все не мог опомниться от тех перемен, которые произошли с ним.
Война была войной, и тут ничего нельзя было изменить. Да и не хотел он для себя отдельной судьбы. Правда, рушились тайные надежды на писательство. Ну, что же, выживет, уцелеет, вновь попытается вернуться к тому, что было начато в армейской газете.
Не спал многие ночи по другой причине. Только начнет уходить, проваливаться в спасительную мглу, и вдруг обжигающая боль. Будто кто-то невидимый подносил к его телу раскаленный добела прут, с дьявольской ухмылкой жег по живому… Несло паленым, смрадным.
Он вскакивал с нар, дверь из землянки рывком, хватал ртом стылый морозный воздух. Путались, расплывались на небе зябко подрагивающие звезды…
Почему там тогда разговаривали с ним как с преступником? Или, по меньшей мере, как с возможным злоумышленником. Под сомнение было поставлено все, чем он жил: его вера, его искренность, его подлинность.
Генерал из фронтового управления: морщинистое лицо, глаза под набрякшими полуопущенными веками, узкие, насталенные, словно лезвия бритв.
— Вы говорили…
— Вы утверждали…
Заглянет в раскрытую на столе папку и дальше, дальше…
А что такого он говорил? Что утверждал?
— Умнее всех хотите быть. Диалектики не понимаете. Недоучившийся мальчишка, а рассуждает.
— Слова нового гимна, видите ли, ему не понравились. Начал рассуждать, что «Интернационал» куда лучше… Нашелся ценитель! Вы что, не знаете, кто рассматривал и утверждал слова гимна!..
— Научили вас разговаривать… Что в голове, то и на языке. Болтает, как собака лает.
— Что вы со мной так разговариваете! — взвихрился Алексей.
Но когда он понял, что его не только подозревают в чем-то недозволенном, враждебном, но и прямо обвиняют, он взмолился:
— Прочитайте, что я написал, что пишу. Там виден человек. Весь, как он есть. Там не скроешься.
— Мало ли чего вы напишете или написали. Словами всякая фальшь прикрывается. Словам меньше всего можно верить.
Будто с маху увесистым кулаком в запретное место. Голова со звоном назад. Скрипучий, недоверчивый голос издалека.
Вся жизнь была в том, что ни в одном слове нельзя сфальшивить, слукавить ни в обыденности, ни на бумаге. «Говори, сынок, правду, только правду», — убеждала мама его, несмышленыша. Так и осталось. В искусство верилось больше, чем в жизнь. Брался за перо, как за монашеский посох. Как верующий перед богом, так ты перед листом бумаги. Сфальшивишь, слукавишь — и нет тебя. Дорога в искусство для тебя закрыта.
И вот теперь ему говорят, что словами всякая фальшь прикрывается, что созданное тобой может показаться иным вроде маскировочного халата.
Больше он ничего не объяснял, ни в чем не оправдывался.
— Слушайте меня внимательно, Яловой…
Алексей поднял голову. В лице старого человека с генеральскими погонами на щеголеватом кителе вроде что-то смягчилось. Засинело в глазах.
Но говорил он прежним едким, скрипучим голосом.