неподчинения друг другу.
И опять Тамара спрашивала:
— Что, что разъединяет нас?!
Он думал: “Моя жена”, а вслух отвечал:
— У тебя характер сильный, и ты привыкла подчинять другого всецело; тебе кажется, что это сейчас не
удается. Кроме того, ты думаешь хуже, чем я. Вот я сказал, что нам с тобой будет труднее, то есть труднее
сойтись душевно. А ты подумала о легкости поцелуев, так?
— Так.
— У нас не столько разница возрастов, а — как бы это сказать? — разное душевное образование. Я
женился так рано, что страницы молодости перелистнул, даже не заглядывая в них, а ты читаешь каждую
строчку, и того, что ты знаешь, я уже никогда не узнаю. Но есть и у тебя свои минусы: некоторые чувства ты
начинаешь переживать по второму, по третьему разу, а их надо пережить только один раз.
— Ты хороший, — говорила вдруг Тамара без видимой связи. — Иногда мне кажется, что я все-все
понимаю в тебе.
Он растроганно и покаянно бормотал:
— Но я хуже, чем ты представляешь. Вот мои недостатки: я бываю слаб, слаб сердцем. Нет, не то, что ты
опять подумала, а просто прощаю, когда нельзя прощать. Даже подпадаю под чужое влияние… понимаешь,
вдруг задумываюсь: не правее ли другой, чем я? От излишней доброты это идет, что ли? Потом я, наверное,
сибарит. Это не главное, конечно, но, если можно, я люблю понежиться. Просто стыдно признаться, как это
было до Сердоболя. И еще… — Он запнулся, но продолжал вздохнув: — Еще я чувственный. А говорят, что это
плохо. Так считается, что плохо.
Он ждал прощения, и она простила его даже за это, но очень вникая в смысл его слов. Сама Тамара не
спешила к любовным радостям. Но не потому, что в душе ее недоставало жара. Может быть, как раз наоборот:
рано начинают те, кому отпущено мало. Они инстинктивно спешат броситься в первый весенний разлив,
предчувствуя, что река быстро войдет в берега. Тамара же продолжала вбирать в себя ручьи, которые неслись
мимо нее со всех сторон. Все ей было интересно, во всем она хотела участвовать. Ее будущая любовь от этого
не беднела: ведь ничто не живет само по себе, и богатые чувства не снисходят на ничтожных людей.
Самоотверженность, благородство — все это зреет в нас задолго до того, как воплотится в видимую форму
привязанности к другому человеку.
Да и сами мы любим или не любим людей еще и за те чувства, которые они в нас пробуждают. К тем, кто
своей покорностью и неумным всепрощением делают нас деспотами, маленькими комнатными тиранами, мы
питаем в конце концов особую ненависть и отвращение: ведь мы не можем не осуждать в себе эти чувства, а
они помогают им развиваться!
Но зато для тех, ради которых надо тянуться и тянуться, которым мы отдаем с изумляющей нас самих
щедростью все заветное и дорогое, — о, как благодарно бьются для них наши сердца! И есть за что: они делают,
нас лучше.
Павел глядел на задумчивое склоненное Тамарино лицо.
“Любовь обладает не только силой притяжения: магнит, который держит, — подумал он. — Но главная ее
задача, как посланницы самой жизни, заронить в человека бродило, и, только вызвав к действию дремлющие
внутренние силы, она выполняет истинное свое назначение: дает силу жить в полную меру и поселяет надежду,
что жизнь эта не пройдет бесплодно”.
Если вдуматься, то ценность любви одного человека к другому как раз и измеряется величиной того
нравственного толчка, который он вызывает.
Наше время требует большой энергии и бесстрашия мысли, а значит, на любовь ложатся дополнительные
тяготы. Нам поневоле приходится судить ее строже, относиться к ней взыскательнее: делает ли она для нас то,
что должна сделать как опора и источник мужества?
…Они не замечали, как наступало раннее звездное утро. Восток уже чуть подрумянивало, а пастушеская
Венера продолжала гореть особым радостным блеском, и с нею на светлом небе еще целый хоровод подруг-
звезд, чистых, как криничная вода.
В три часа становилось уже по-утреннему свежо. Небесная река света текла, как Млечный Путь, через
весь небосклон. Хором пели соловьи. И то, как они сладко поют, делалось особенно явно, когда трезвым,
будничным, деловым голосом кричал ранний работник — петух.
Тамара шла на вокзал, брала из камеры хранения свой чемоданчик-магнитофон и снова надолго уезжала
из Сердоболя.
В одно из таких ранних утр, когда Павел, возвратившись домой, старался бесшумно вставить ключ в
замочную скважину, в переднюю выглянула Черемухина. Она с явной укоризной придерживала на груди ночной
халатик, и без того застегнутый у самого горла. И опять, как когда-то при встрече с Евой, приближаясь к чужой
любви, Черемухина смотрела завистливо и печально.
— Вам с вечера все время звонила междугородная. Думаю, что жена.
— Спасибо, — потупившись, ответил Павел и на цыпочках прошел в свою комнату. Там он бессильно
опустился на стул и несколько секунд смотрел в одну точку. Но потом встряхнул головой. Конечно, он помнил,
что существуют Лариса, Виталик, семья, работа, и в то же время не мог ни на чем сосредоточиться. Волна
высоко поднимала его над всеми заботами и перекидывала из вчерашнего дня в завтрашний. Он бросился в
постель, улыбаясь своим воспоминаниям.
От ветра сама собой распахнулась рама, и в теплую наспанную комнату ворвался утренний воздух,
сдобренный дымком, с криками петухов, в стрельчатых лучах яркого, еще не греющего солнца. Павел
проснулся, как просыпается счастливый человек. Он брился, плескался у рукомойника, растирал полотенцем
грудь и плечи, чувствуя крепость своего тела.
Так он мог прожить с зарядом радости неделю или полторы и только затем начинал томиться: что она
сейчас делает? Где она? Как хорошо было бы знать о ней все, в каждую минуту жизни. Нет, он вовсе не хотел
ограничивать ее свободу: он даже не ревновал ее ни к кому. Пусть она живет, мечтает, двигается, как ей
вздумается. Он только хотел быть рядом.
Однажды им выпал праздник. Тамара приехала на три дня. Она показала ему командировку и прибавила:
— А знаешь, у нас в радиокомитете поговаривают о реорганизации: может быть, каждому
корреспонденту назначат несколько районов, и он там будет жить постоянно.
— Там — значит здесь?
— Ну, ну, не сглазь.
В колхозе, куда ей нужно было поехать, у Павла тотчас нашлось дело. Он махнул рукой на то, как это
может выглядеть в чужих глазах, и достал на сутки машину у директора кирпичного завода.
Машина была так стара, что, прежде чем тронуться, долго прогревалась, дрожа от озноба, кашляла,
хрипела, как живое существо, и это наполняло Тамару особой нежностью к ней.
— Ее как-нибудь зовут? — спросила она у директора, который сам следил за выездом своего конька из
гаража.
Директор развел руками:
— Увы, мой шофер начисто лишен технического сентиментализма.
Шофер оказался человеком разговорчивым. Сначала он уговаривал Тамару сесть рядом с ним на переднее
сиденье, что увеличило бы для нее панораму обзора, а потом предложил то же самое Павлу, правда, с меньшей
горячностью.
— Благодарю, впереди мне слишком жарко, — отозвался Павел не вполне вразумительно.
Они незаметно и крепко держались с Тамарой за руки, а вслух рассуждали безразличными голосами о
том, что давно стоит сушь и как бы она не кончилась именно сегодня проливным дождем.
— Ну разве здесь дожди? — тотчас, оборачиваясь, вмешался шофер. — Вот был я однажды на Каховке, а
там известно: начнется ливень, так дороги становятся непроезжими на неделю, две. Соображаете?
Они ехали лесной дорогой, и особое, зеленое солнце светило сквозь переплетенные ветви. Многое
зависит от ракурса: если лечь в траву на спину, то даже тела полосатых берез, укорачиваясь, потеряют свою