Где, Савлий, царь скифов, твоё властолюбие, где ярость битв, буйство пьяных разгулов?
Болел Савлий недолго. Лихорадка настигла внезапно и принялась терзать, словно пантера оленя. Напрасно вокруг шатра, где на подстилке из козьего войлока метался и бредил царь, знахари сыпали пепел костей, сожжённых на круглом жертвеннике. Напрасно поили больного горячительными отварами, а на раскалённые камни у изголовья бросали чёрные жилистые листья и мелкие красноватые корешки, выкопанные в новолунье. Ни пепел, ни дым не принесли облегчения.
Три дня и три ночи, сидя на пятках, восемь гадателей раскладывали и перебирали ивовые лозы. Прутья ложились то полной луной, то её половиной, но имя духа, наславшего немочь, не открывали. Липовой коре посчастливилось не более. Восемь по восемь раз было пропущено гибкое лыко между пальцами, не касавшимися ни рукоятки меча, ни тетивы лука. Выпытать злое имя не удалось. А как прогнать зло, если не знаешь, каким именем оно зовётся? Без имени нет на него управы.
«Пусть кость, вырванную из пасти чёрной собаки, сожгут и развеют по ветру», – пошептавшись, сказали гадатели.
Сказанное было исполнено, и снова без проку.
Всю ночь Савлий метался, хрипел и хватал сам себя за горло. На рассвете стан огласился криками. Кричали и плакали так, что пасшийся неподалёку табун царских коней в страхе умчался в степь.
– Умер! Оу-о! Умер! – вопили женщины.
Мужчины стали готовиться к кочеванию.
Те же знахари, что варили отвары и растирали коренья, вскрыли тело умершего. Бормоча заклинания, они удалили все внутренности, взамен положили сухие травы и пахучие смолы, в кожу лица втёрли прозрачный пчелиный воск.
Теперь, не страшась разрушений, Савлий, сын Гнура, внук Лика и правнук Спаргапейя, мог отправиться в сорокадневный переход. Предстояло объехать все стойбища и кочевья, раскинувшиеся на пути к Борисфену[1]. Сорок дней – это почти полторы луны, время долгое. Надо его пережить.
Спешите, скифы, увидеть царя! Спешите пройти с ним последнее кочевание. Идите те, у кого не счесть лошадей, и те, кто владеет одной кибиткой. Сюда! На зов бубенцов, на клёкот оберегов! За Савлием! Оу-о!
Влажная степь гудела от криков и конского топота. Прятались голенастые ибисы, кидались в лощины зайцы, замирали в норках сурки. И только жаворонки, повиснув в недосягаемой голубизне, продолжали петь весенние песни.
Глава II
Ночь акинака
С заходом солнца всё стихло. Луна, приподняв над краем земли свой круглый багряный щит, увидела степь, погружённую в сон.
Спали люди, провожавшие царскую повозку, – кто на войлоке спал, кто на траве.
Спали стреноженные кони. Их гривастые головы были опущены до самых копыт. В ворохе мягких бараньих шкур лежала женщина в платье как звёздное небо. За её широкой спиной, прижав колени к самому подбородку, посапывала девчонка с копной светлых волос. Лохматый пёс свернулся в клубок у заднего колеса и во сне тихо повизгивал.
Луне никто не мешал.
Сторожившие кибитку воины сидели недвижно, как высеченные из камня фигуры, предназначенные оберегать курган.
Обрадованная тишиной, луна заскользила по тёмному небу. В пути она уменьшалась и меняла свой цвет. Из багровой, как раскалённый в горне металл, сделалась цвета золота, сплавленного с серебром, и, став такой, послала на землю поток сияющих голубых лучей.
Стойбища и кочевья, близкие и далёкие, занявшие степь до самых пределов, спали, укрытые голубым светом, словно прозрачным войлоком из тончайшей шерсти козлят.
Только в одной кибитке, одиноко стоявшей поодаль от тесно сбившегося стойбища, не было сна. В ночь полной луны здесь никогда не ложились. Миррина, рабыня, купленная за пять бронзовых браслетов, и Арзак, приёмыш Старика, прислонив распрямлённые спины к высоким колёсам, не отрывали глаз от залитой лунным светом раскачивавшейся фигуры, удалённой от них на расстояние в полперелёта камня. Ближе Старик не подпускал. Тайна нетупевших акинаков принадлежала двоим: ему и луне. Недаром акинак ковался в ту ночь, когда вся сила луны при ней. Избыток она отдавала взамен на тайное слово. Старик это слово знал. Он был ведун.
Тех, кто ведает тайны металла, земли и неба, люди боятся. В кочевьях даже имя ведуна не смели произносить и называли его Царант – «Старый», «Старик».
– Ведун. Сто лет живёт. Деды не помнят, когда он родился.
– Его стрелы заговорённые. Его копья пробивают медную доску толщиной в три пальца.
– В ночь полной луны в него вселяется дух. Сама луна бросает на наковальню нетупеющий акинак.
– Он оборотень, он способен обернуться в волка с зубами острее его клинков.
Это и многое другое говорили люди о Старике. Но шли к нему из далёких и ближних кочевий. Во всей степи не было мастера лучшего, чем Старик.
– Смотри, – прошептал Арзак, – сила луны льётся на наковальню. Искры так и прыгают, так и несутся.
– Он – как бог кузнечного ремесла Гефест, кующий богам оружие, – отозвалась Миррина на языке эллинов[2].
Стоило им остаться без Старика, как Миррина начинала говорить по-гречески. При Старике она говорила по-скифски и с малышкой Одатис – по-скифски, с Арзаком – на родном языке. Так повелось с самого начала.
Старика Миррина не боялась, не верила, что он превращается в волка. Миррина вообще не была похожа на других рабынь. Тихие, покорные, они жались к кибиткам, словно хотели стать тенью колёс. Миррина держалась горделивей жены самого богатого человека в кочевье, не снижала голос, не втягивала голову в плечи и, прикрывая шрам на щеке длинной спущенной прядью, остальные волосы забирала наверх, как носили в её стороне. От высокой причёски стан казался ещё прямее, поступь ещё уверенней.
«Я не рабыня, – повторяла Миррина при каждом удобном случае. – Я эллинка, попавшая к диким варварам в плен».
Арзаку было четыре года, когда Старик привёл Миррину в кибитку и положил ей на руки слабо пищавшую Одатис. Как они сами с Одатис очутились у Старика, Арзак не помнил. Он очень боялся, что сестрёнка умрёт. Она была так мала, что ещё не умела есть. Но Миррина опустила в горшок с молоком клок чисто вымытой козьей шерсти, Одатис схватила его губами и принялась сосать.
С той поры зимнее солнце десять раз сменилось весенним. Для Арзака Миррина стала старшей сестрой. Одатис называла Миррину «мата» – мама, и Миррина любила её, словно родную дочь.
Сейчас малышки не было с ними, её увезли в царский стан. День или, может быть, два надо ждать её возвращения.
Луна катила по небу свой круглый щит. На щите кольцом свернулась пантера. Каждый скиф с детства привык различать круглую морду, мягкие лапы, клыкастую пасть.
Пока звёздная россыпь меняла узоры, Старик раскалил в горне металл. Стала видна огненно-красная полоса, зажатая в плоских щипцах. Заходил молоток. Новый сноп искр рванулся к луне, окружив Старика светящимся голубым маревом.
– Смотри, Миррина, он словно дух.
– Запомни, имя бога – Гефест.
Больше они не сказали ни слова и только смотрели, как ходил вверх-вниз молоток. Удары делались чаще, марево искр тускнело, металл остывал. И в тот миг, когда луна покинула самую высокую из своих стоянок, над головой Старика взметнулся отливавший голубизной клинок.
– Сделал! – крикнули вместе Арзак и Миррина.
Ещё один нетупеющий акинак! Он будет бить и не сломается, будет резать и не затупится, чем больше врагов убьёт, тем злее и тоньше станет. Луна, и заветное слово, и лучший на свете мастер заточили его навечно!