Не дождавшись ответа, она тяжело вздохнула и попыталась было подняться, но вновь упала на постель, обессиленная волнением; потом она обняла меня обеими руками, прохлада которых проникла сквозь мою одежду, прижалась лицом к моему лицу и беззвучно заплакала.
До чего же странно мне было чувствовать, как по моей щеке струится неисчерпаемый поток слез, вытекающих из чужих глаз! Вскоре к ним добавились мои слезы, и воистину, этот соленый ливень, продлись он сорок дней, непременно привел бы к новому потопу.
В этот миг свет луны упал прямехонько в мое окно; ее бледный луч проник в комнату и залил голубоватым светом два безмолвных изваяния — меня и Розетту.
В белом пеньюаре, с обнаженными руками и неприкрытой грудью, почти такой же белой, как ее белье, с разметавшимися волосами и горестным выражением лица Розетта была похожа на алебастровую статую Меланхолии, восседающей на надгробии. Что до меня, не знаю уж, на что я была похожа: сама себя я видеть не могла, а зеркала, чтобы отразить мое лицо, там не было, но сдается мне, что я вполне могла бы позировать для статуи, олицетворяющей Нерешительность.
В волнении я погладила Розетту по голове нежнее обычного; с волос моя рука опустилась к бархатистой шее, а оттуда на округлое и гладкое плечо, слегка поглаживая его и следуя вдоль его трепещущих очертаний. Малютка вибрировала под моими прикосновениями, как клавесин под пальцами музыканта; плоть ее трепетала и бурно вздрагивала, и по всему ее телу пробегал любовный озноб.
Я сама чувствовала смутное и неясное желание, цель которого не в силах была определить, и, прикасаясь к этим чистым и нежным формам, чувствовала, как меня охватывает сладострастная истома. Я отпустила ее плечо и, скользнув по впадине, внезапно стиснула в руке ее маленькую испуганную грудь, которая билась в смятении, словно голубка, застигнутая в гнезде. От самого края ее щеки, коснувшись его чуть ощутимым поцелуем, мои губы добрались до ее полураспахнутого рта; на некоторое время мы замерли. Не знаю, право, сколько это длилось — две минуты, четверть часа, час; я полностью утратила представление о времени, я не знала, на небе я или на земле, здесь или в другом месте, жива или мертва. Хмельное вино сладострастия так ударило мне в голову с первого же глотка, что я пила, пока все остатки рассудительности меня не покинули. Розетта все крепче обвивала меня руками, все теснее припадала ко мне всем телом; она судорожно льнула ко мне и прижимала меня к своей обнаженной задыхающейся груди; казалось, с каждым поцелуем к тому месту, которого коснулись мои губы, приливала вся ее жизнь, отхлынув от остального тела. Странные мысли теснились у меня в голове; если бы я не боялась нарушить свое инкогнито, я уступила бы страстным порывам Розетты и, может быть, отважилась бы на какую-нибудь тщетную и безрассудную попытку, чтобы придать видимость правдоподобия этому призраку наслаждения, который так пылко лелеяла моя прекрасная обожательница; у меня еще не было возлюбленного, и эти настойчивые атаки, нетерпеливые ласки, прикосновение прекрасного тела, нежные прозвища вперемешку с поцелуями повергали меня в неописуемое смятение, хоть исходили они от женщины; и потом, ночное посещение, романтическая страсть, лунный свет — все это обладало для меня свежестью и очарованием, заставившими меня забыть о том, что в конце концов я все-таки не мужчина.
Между тем, совершив чудовищное усилие, я сказала Розетте, что она непоправимо губит свое доброе имя, явившись ко мне в комнату в такое время и оставаясь у меня так долго; что служанки могут ее хватиться и обнаружить, что она провела ночь не у себя.
Но все это прозвучало у меня так вяло, что вместо ответа она сбросила батистовую накидку и домашние туфельки и юркнула ко мне в постель, словно уж — в крынку с молоком; она вообразила, что лишь одежда мешает мне перейти к более решительным действиям и что в этом и заключается единственное препятствие. Она надеялась, бедняжка, что заря любви, к которой она с такими трудами готовилась, наконец-то займется и для нее; но до зари было далеко: пробило только два часа ночи. Положение мое было донельзя критическое, но тут дверь повернулась на петлях и пропустила шевалье Алкивиада собственной персоной; в одной руке он держал свечу, в другой шпагу.
Он прошел прямиком к постели, откинул одеяло и, поднеся свечу к самому носу смущенной Розетты, насмешливо произнес: «Добрый день, сестра!» Несчастная Розетта в ответ не в силах была вымолвить ни слова.
— Сдается мне, дражайшая и добродетельнейшая сестрица, вы в мудрости вашей рассудили, что постель у сеньора Теодора помягче вашей, и решили в нее перебраться? Или в спальне у вас водятся привидения и вам показалось, что в этой комнате, под защитой вышеозначенного сеньора, вы будете в большей безопасности? Недурно придумано! А вы, господин шевалье де Серанн, вы строили глазки госпоже нашей сестрице и воображали, что вам это сойдет с рук. Полагаю, что недурно было бы нам с вами для разнообразия потыкаться друг в друга шпагой, и ежели вы окажете мне таковую любезность, я буду вам бесконечно признателен. Теодор, вы злоупотребили дружбой, которую я к вам питал, и вынуждаете меня раскаяться в том, что я составил поначалу столь доброе мнение о благородстве вашей натуры: нехорошо, нехорошо.
У меня не было никаких серьезных оправданий; очевидность свидетельствовала против меня. Кто бы мне поверил, скажи я, как то было в действительности, что Розетта явилась ко мне в комнату вопреки моей воле, и что я, отнюдь не стремясь ей понравиться, делала все от меня зависящее, чтобы ее оттолкнуть? Я могла сказать только одно — и я это сказала:
— Сеньор Алкивиад, мы потыкаем друг в друга шпагой, коль скоро вы того желаете.
Во время этих словопрений Розетта, свято блюдя правила патетики, не преминула лишиться чувств; я взяла хрустальный кубок, до краев полный воды, в которую был погружен стебель крупной, наполовину облетевшей белой розы, и брызнула красавице в лицо несколько капель, чем мгновенно привела ее в чувство.
Не понимая толком, какую линию поведения избрать, она забилась в альков и зарыла свою хорошенькую головку в одеяло, подобно птичке, готовящей себя ко сну. Она нагромоздила вокруг себя такой ворох подушек и простыней, что трудно было разобрать, кто прячется под этой горой; только робкие мелодичные вздохи, время от времени долетавшие из укрытия, позволяли догадаться, что там затаилась юная грешница, раскаявшаяся или, вернее, крайне рассерженная тем, что согрешила лишь в намерениях, а не на самом деле, поскольку именно эта беда и приключилась с незадачливой Розеттой.
Господин брат, не обращая более на сестру ни малейшего внимания, возобновил беседу и сказал мне уже мягче:
— Нам нет никакой необходимости закалывать друг друга немедля: это крайнее средство, и к нему мы всегда успеем прибегнуть. Послушайте, силы наши неравны. Вы совсем молоды и куда более слабее меня; если мы будем драться, я наверняка убью вас или изувечу, а я не хотел бы ни лишать вас жизни, ни наносить урон вашей внешности — это было бы жаль; Розетта, которая затаилась под одеялом и помалкивает, никогда бы мне этого не простила; ведь если уж эта милая и кроткая голубка разгневается, она бывает свирепа и злопамятна, как тигрица. Вы этого не знаете: вы для нее принц Галаор, и вам достаются только очаровательные нежности, но в гневе она и впрямь опасна. Розетта свободна, вы тоже; судя во всему, между вами нет непримиримой вражды; вдовий траур ее вот-вот закончится, и все устраивается как нельзя лучше. Женитесь на ней; ей не придется уходить спать к себе в комнату, а я буду избавлен от необходимости превратить вас в ножны для моей шпаги, что не доставило бы удовольствия ни вам, ни мне; как вы на это смотрите?
Должно быть, я состроила чудовищную гримасу: ведь то, что он мне предлагал, было совершенно не в моих силах; мне легче было бы прогуляться по потолку на четвереньках, подобно мухам, или достать солнце с неба без помощи стремянки, что сделать то, о чем он меня просил; при всем при том второе предложение было бесспорно привлекательнее первого.