Тебе ведомо, как пылко я взыскую телесной красоты, какое значение придаю внешней форме и какою любовью проникнут к зримому миру: я, должно быть, слишком развращен и пресыщен, чтобы верить в духовную красоту и мало-мальски настойчиво ее домогаться. Я почти утратил понятие о доброте и зле и в силу своей испорченности почти дошел до дикарского или ребяческого неведения. В самом деле, по мне, ничто не стоит ни хулы, ни хвалы, и я весьма слабо удивлюсь даже самым странным поступкам. Моя совесть глуха и нема. Адюльтер представляется мне самым невинным занятием на свете, я не вижу ничего особенного в том, что девушка выходит на панель; полагаю, что без малейших угрызений совести предам друзей и, ничуть не раскаиваясь, пинком ноги столкну в пропасть мешающих мне людей, если окажусь вместе с ними на ее краю. Я хладнокровно буду любоваться самыми жестокими зрелищами, и в страданиях, и горестях человечества таится для меня нечто приятное. Видя, как на мир обрушивается очередное бедствие, я испытываю такое острое и горькое упоение, как будто отомстил наконец за давнишнюю обиду.
О, мир, за что я так тебя ненавижу? Кто разжег во мне такую злобу против тебя? Чего я от тебя ожидал, если затаил на тебя такую досаду за то, что ты обманул мои ожидания? Какие высокие надежды ты развеял? Какие орлиные крылья обрубил? Какие двери ты должен был мне отворить, но оставил на запоре, и кто из нас оказался не на высоте — ты или я?
Ничто не трогает меня, ничто не волнует; слушая повесть о героических деяниях, я уже более не ощущаю того священного трепета, который когда-то охватывал меня с головы до ног. Все это, отчасти, даже кажется мне глупо. Ни один голос не имеет надо мною такой силы, чтобы проникнуть в недра моего дряблого сердца и вызвать в нем дрожь; на слезы ближних я взираю так же, как на обыкновенный дождик — разве что это будут очень уж крупные и прозрачные слезы, и блики света заиграют на них живописнее обычного, или они заструятся по хорошенькому личику. И только к животным я еще питаю малую толику жалости. По мне, пускай хоть до полусмерти изобьют крестьянина или слугу, но я не потерплю, чтобы в моем присутствии то же самое проделали с лошадью или с собакой; а между тем я никогда не отличался жестокостью, никогда и никому не причинил зла и, вероятно, никогда не причиню; дело тут скорее в моем равнодушии и царственном презрении, чувствах, которые я питаю ко всем, кто не пришелся мне по вкусу, и которые мешают мне приблизиться к людям даже затем, чтобы им повредить. Все человечество скопом внушает мне омерзение, и лишь одного-двоих во всей этой куче народу я признаю достойными особой ненависти. Ненавидеть кого-либо значит беспокоиться о нем не меньше, чем если бы он был любим; это значит отличать его, выделять из толпы, пылать к нему яростью; это значит думать о нем днем, а ночью видеть его во сне; кусать подушку и скрежетать зубами при мысли о том, что он живет на свете; разве мы способны сделать больше для тех, кого любим? Разве ради того, чтобы угодить любовнице, мы согласимся на все те муки и те усилия, на которые идем, чтобы погубить врага? Сомневаюсь! Чтобы кого-нибудь как следует ненавидеть, нужно любить кого-то другого. Великая ненависть всегда служит противовесом великой любви: но я-то никого не люблю — кого же мне ненавидеть?
Ненависть моя сродни моей любви: это неясное, всеобъемлющее чувство, ищущее, но не находящее себе выхода: я ношу в себе сокровища ненависти и любви, но не знаю, что с ними делать, и они чудовищно меня тяготят. Если я не найду, на что истратить то, или другое, или оба — я лопну, я разорвусь, как слишком туго набитый кошелек, прохудившийся и продравшийся по швам. О, если бы я мог воспылать к кому-нибудь злобой, если бы один из тех глупцов, с которыми я живу, мог оскорбить меня настолько, чтобы в ледяных моих жилах вскипела змеиная кровь, и вырвать меня из угрюмого сонного забытья; если бы ты, старая колдунья с трясущейся головой, укусила меня в щеку своими крысиными зубами и влила в меня свой яд и свою злобу, если бы жизнь для меня свелась к смерти врага; если бы последнее сердцебиение врага, извивающегося под моей пятой, могло исторгнуть у меня сладостный холодок, бегущий по корням волос, и если бы запах его крови был для моих жаждущих ноздрей приятнее аромата цветов — о, с каким бы удовольствием тогда я отказался от любви и каким счастливцем считал бы себя!
Смертельное объятие, укус тигра, кольцо удава, нога слона, наступившая на грудь, которая хрустит и сплющивается под ее тяжестью, острый хвост скорпиона, сок молочая, зазубренный яванский кинжал — лезвие, сверкающее в ночи и гаснущее в крови врага, — заменили бы вы мне осыпавшиеся розы, влажные поцелуи и любовные ласки!
Я сказал, что не могу полюбить — увы! Теперь я боюсь, что любовь пришла ко мне. Уж лучше сто тысяч раз проникнуться ненавистью, чем испытать такую любовь! Я встретил тот тип красоты, о котором мечтал так долго. Я нашел живое воплощение моего призрака; я видел его, он со мною говорил, я касался его рукой, он существует, это не химера. Я давно уже знал, что не мог обмануться, и предчувствия мне не лгали. Да, Сильвио, рядом со мной — идеал моей жизни; вот моя комната, а там — его; отсюда мне видно, как трепещет занавеска у него на окне, и колеблется пламя его лампы. Его тень мелькает на занавеске: через час мы вместе сядем за ужин.
Этот прекрасный разрез глаз, напоминающий о Турции, ясный глубокий взор, теплый, бледно-янтарный цвет лица, длинные черные блестящие волосы, нос, очерченный тонко и гордо, изящные, гибкие члены и суставы, как на картинах Пармеджанино, нежные изгибы, чистый овал лица, такой изысканный, такой аристократический — словом, все, о чем я мечтал, что рад был бы обрести, хотя бы по частям в полдюжине разных людей, все это вместе я обрел в одном-единственном человеке!
Более всего на свете меня восхищают красивые руки. Видел бы ты его руку! Совершенство! Какая живая белизна! Какая трогательная нежность! Как изумительно заострены кончики пальцев! Как четко очерчены лунки ногтей! Какие они гладкие и блестящие, точь-в-точь внутренние лепестки розы! Хваленые и прославленные руки Анны Австрийской по сравнению с этими руками все равно что лапищи птичницы или судомойки. И потом, сколько грации, сколько изыска в малейшем движении его руки! Как грациозно изгибается мизинец, держась слегка на отлете от своих старших братьев! Мысль об этой руке сводит меня с ума, томит мои губы дрожью и палит огнем. Я закрываю глаза, чтобы не видеть ее, но она кончиками точеных пальцев ухватывает меня за ресницы и насильно поднимает веки, и перед моим взором проходят тысячи видений, изваянных из снега и слоновой кости.
Ах, нет сомнений, что этой атласной кожей обтянуты когти Сатаны; какой-то насмешливый бес надо мной глумится; это сущее колдовство. Это слишком чудовищно, такого быть не может.
Эта рука… Уеду в Италию, буду смотреть картины великих мастеров, изучать, сравнивать, срисовывать, сам в конце концов сделаюсь художником, чтобы мне стало по силам запечатлеть эту руку во всей красе, как я ее вижу, как я ее чувствую; быть может, вот оно, единственное средство избавиться от наваждения.
Я жаждал красоты, но сам не знал, о чем прошу. Это все равно что пожелать глядеть на солнце глазами, лишенными век; это все равно что пожелаешь прикоснуться к огню. Мои терзания невыносимы. Почему мне не дано уподобиться этому совершенству, переселиться в него и вобрать его в себя, почему я бессилен передать его и воспроизвести его всемогущество! Когда я вижу нечто прекрасное, мне хочется прикоснуться к нему всем своим существом, осязать его целиком и одновременно. Мне хочется воспеть его и запечатлеть в картине, изваять, описать и внушить ему такую же любовь, какую питаю к нему я сам; мне хочется того, что невозможно и никогда не станет возможно.
Твое письмо причинило мне боль, сильную боль; прости, что я тебе об этом пишу. Твое невинное безмятежное счастье, прогулки в лесах, одетых багрянцем, долгие беседы, такие нежные и задушевные, с неизменным чистым поцелуем в лоб на прощание; спокойная уединенная жизнь; дни, мелькающие так быстро, что кажется, будто ночи наступают чересчур поспешно, — все это еще острей напоминает мне о том бурном внутреннем смятении, в котором живу я сам. Итак, через два месяца вы поженитесь; все препятствия устранены, и вы уверены, что вечно будете принадлежать друг другу. Грядущее ваше блаженство множит ваши нынешние радости. Вы счастливы и твердо верите, что скоро станете еще счастливее. Какая судьба вам досталась! Твоя подруга хороша собой, но ты любишь в ней не мертвую осязаемую красоту тела, а невидимую и непреходящую, не стареющую с годами красоту души. Она благородна и простодушна; она любит тебя, как умеют любить такие создания. Ты не доискивался, совпадают ли оттенком ее золотистые волосы с кудрями на полотнах Рубенса и Джорджоне; они нравятся тебе, потому что это ее волосы. Бьюсь об заклад, влюбленный счастливчик, ты даже понятия не имеешь, к какому типу отнести наружность твоей возлюбленной — к греческому или азиатскому, английскому или итальянскому. О, Сильвио! Как редки сердца, довольствующиеся чистой и простой любовью и не мечтающие ни о хижине отшельника в лесу, ни о садах на острове посреди Лаго-Маджоре!