Так оно и вышло. Едва Савва Тимофеевич вышел к вечернему чаю, сменив деловой сюртук на домашнюю куртку, Зинаида Григорьевна начала расспрашивать о фабричных новостях. Но тут же осеклась: очень уж замкнутым, озабоченным выглядел муж. Не таким, бывало, возвращался он с фабрики. Хоть и уставал порой, но всегда улыбался приветливо, шутил. А тут едва прикоснулся губами к щеке жены, едва скользнул рассеянным взглядом по выпуклому ее животу, заметному и под просторным труакаром, рассеянно похвалил портниху — здешнюю, ореховскую, искусно обшивавшую молодую хозяйку в пору беременности.
И это тоже показалось Зинаиде Григорьевне странным. Обычно муж к заграничным ее туалетам и к московским последним фасонам относился сдержанно: «Коли нравится тебе, модница, стало быть, хорошо. Носи на здоровье». Даже бальное платье, сшитое точно таким, в каком была великая княгиня на приеме у генерал-губернатора, и то не удостоилось особого внимания Саввы Тимофеевича. А тут вдруг...
— Чует сердце женское кручину добра молодца...— фразу, стилизованную под старинную русскую речь, Зинаида Григорьевна произнесла с усмешкой, зная, что юмор у мужа всегда в почете.
На этот раз Савва Тимофеевич не поддержал шутку:
— Тяжко, Зинуша... Ох, до чего тяжко...
Морозов присел к столу. Попросил чаю, самого наикрепчайшего. Повертел в руках портсигар, не закуривая. Сказал:
— Нет... Надо было мне после университета пойти по ученой части...
— И с чего это вздумалось тебе, Савва?— Зинаида Григорьевна устремила на мужа в упор карие с зеленоватым отливом глаза.— Ну, не таись, расскажи, что случилось?
И услышала краткий ответ:
— Поссорился с отцом.
— Из-за чего?
— Из-за фабричных дел,* конечно...
— Чем же прогневил родителя?
— Странный вопрос... Да всем решительно. Всем, что делается ради здравого смысла и по глубокому моему убеждению. Ну, да ладно. Не хочу тебя утомлять, вредно тебе, Зинуша.
— Погоди, Савва, погоди... Жена я тебе или метреска?
— Глупые слова, Зина, говоришь, не надо...
— Да уж по бабьему моему разумению. Извините, ежели что не так, государь супруг Савва Тимофеевич.
— Опять глупости, Зина... Знаешь ведь, как люблю я тебя, как ценю твой ум, знаешь, ради тебя готов на все...
— Потому и тревожусь, Савва. Свекор-батюшка суров. Но, тебе не в пример, мыслями делится с женой. Сейчас вот, не сомневаюсь, прикатил он в Усады и Марье Федоровне обиды свои выкладывает. А уж маменьке-то, свекрови, по-французски сказать — «бель мэр», только того и надо. Слушает, молчит, на иконы крестится. Да сноху-ненавистницу, по-французски сказать — «бель фий», про себя честит. Все грехи твои на меня навешивает...
Глаза Зинаиды Григорьевны заблестели слезами. Савва Тимофеевич попытался взять иронический тон:
— Однако успехи твои в иностранных языках меня радуют. Может быть, продолжим беседу по-английски: «май фэр леди», «май бьюти», «май дарлинг»...
— Не кривляйся, Савва. Лучше вспомни русские наши обычаи... Отец мой Григорий Ефимович, фабрикант средней руки,— куда Зиминым до Морозовых,— а как он семейной честью дорожит? Когда разъехались мы с Сергеем да пошла я по второму разу под венец с тобой, сказал родитель: «Мне бы, дочка, легче в гробу тебя видеть, чем такой позор терпеть...»
— Однако стерпел,— перебил жену Савва Тимофеевич,— дай ему бог здоровья, тестюшке.
Повысила голос и Зинаида Григорьевна:
— Помолчи, пожалуйста... Понимаешь ты моего отца, Савва. Вот и мне уж позволь твоего отца понимать. Человек он старинных правил, хозяином привык быть еще с той поры, как покойный Савва Васильевич поставил его, младшего сына, при самой большой своей фабрике. Жаден свекор до дела, привык к власти. Вот и не сидится ему в Усадах. Скушно... А мне тут в Орехове, думаешь, весело? Куда бы вальяжнее в Москве жить. Ты бы химией своей занимался, лекции читал. Ну, хоть и не профессором, как, скажем, Аннушкин муж, Карпов Геннадий Федорович, так уж приват-доцентом был бы для начала. Я при тебе — райская жизнь...
— Не пойму, к чему это ты говоришь, Зина?
— А к тому, что при такой нашей райской жизни на кого было бы дело оставить? На Карповых да Назаровых — сестер твоих — или на их детей? Аннушка-то Тимофеевна за те двенадцать лет, на которые она тебя старше, сколько внучат нарожала Марье Федоровне? Назаровой Александре Тимофеевне не угнаться за ней. Карповы да Назаровы маменьке твоей — разлюбезная родня потому, что кланяются до земли да ручки ей целуют. А ты с разводкой своей не мил родной матери... Одним словом, каждому свое... Карповым да Назаровым при Марии Федоровне в приживальщиках состоять, а Морозовым — тебе да нашим будущим детям — дело вести. Потому что Морозовы они, хозяевами им быть на роду написано...
— Ох, Зинуша, да пока и мне-то самому быть хозяином не дает родитель мой.
— Терпи, Савва. Не хватает тебе терпенья. Гибкости не хватает.
— Да уж, гнуться не хочу. А то согнешься смолоду — до смерти не выпрямишься... Отцу покориться — значит дело не вперед вести, а назад тянуть. Все ему не по нраву: спальни для фабричных новые строю... «Зачем? Баловство». Помилуй бог, какое баловство? Одно хочу: чтобы жил народ не по-скотски. Нынешние-то каморки с нарами в два яруса — это же хлевы, стойла. Англичанину мастеровому такое покажи,— он и за людей нас, русских, считать не будет... У манчестерских ткачей, у бирмингемских металлистов, у корабелов Глазго давно рабочие клубы в быт вошли. А у нас какие дома? Моленные, извольте видеть, те же церкви — только на староверский лад. Задумал я построить народный дом, насилу на правлении его отстоял. А папенька — ни в какую. «Затея, мол, вздорная, барская, наш мужик не дорос до просвещения». Мужик!.. А сам-то, между прочим, сам-то Тимофей Саввич гордится своей мужицкой родословной, не хочет в дворяне лезть. Вот и пойми его, господина мануфактур-советника.
— А ты попробуй все-таки понять. Пойми и прости. Как Христос понимал и прощал. Или ты не христианин?
— Ну, знаешь ли, Зина... Не гожусь я в святоши. Не выйдет из меня богослов, как дядюшка Елисей...
— Горе мне с тобой, Савва! Горе...
Зинаида Григорьевна громко всхлипнула, тяжело сползла с кресла, стала перед мужем на колени:
— Богом молю, поезжай в Усады, примирись с отцом. Не для себя прошу, для малыша нашего...
Савва Тимофеевич тотчас поднял жену, усадил на диван, целуя руки, плечи, голову:
— Зиночка, родная моя, успокойся.
Но она, охваченная нервной дрожью, разразилась рыданиями:
— Нет у тебя сердца, каменный ты!
Савва Тимофеевич позвонил, крикнул вбежавшей горничной:
— За доктором! Живо!
И получаса не прошло, как с лестницы понеслись поспешные шаги. В столовую хозяйского особняка стремительно вошел главный фабричный врач Базилевич. Зинаида Григорьевна лежала на диване. Муж стоял перед нею на коленях, держа обе ее руки в своих руках:
— Александр Павлыч, вся надежда на вас... — голос Морозова выдавал крайнее волнение.
— Спокойно, Савва Тимофеевич, спокойно.— Базилевич щупал пульс у молодой хозяйки, доставал стетоскоп, распоряжался уверенно, как свой человек в доме. — Сейчас мы вас, милостивая государыня, в спальню транспортируем, уложим с полным комфортом.
Зинаида Григорьевна вся в слезах, улыбалась виновато:
— Нет, я ничего... А вот маленький... Боюсь за маленького...
— Все будет в порядке, Зинаида Григорьевна, назначу вам в сиделки Варвару.— Базилевич посылал морозовского лакея за своей женой, любимой подругой молодой хозяйки.
Время близилось к полуночи, когда Савва Тимофеевич, приказав закладывать рысака, зашел в полутемную спальню, застегивая пальто, наклонился над кроватью жены, поцеловал ее в лоб:
— Быть по-твоему, Зина, еду в Усады.
Вскоре, бросив поводья взмыленной лошади подбежавшему лакею, Морозов шагал к загородному дому отца. Навстречу молодому хозяину торопилась встревоженная прислуга:
— Плохо с барином... Как приехали, сразу слегли.