уток в сени.
Оленька приподняла свою утку за крыло и перевернула ее на спину.
На белом оперении груди тоже была кровь.
—
Они плавали, да?..
Людмила торопливо собрала уток и молча их унесла. Оленька
продолжала спрашивать:
— А они как на кайтинке в школе плавали?
Сережа вспомнил, что в кабинете биологии на одной из стен висело
цветное наглядное пособие — утки-казарки.
— Угу,— осторожно сказал он.
— А ты их из ужья убил?
— Было дело. Пих-пах, ой-ой-ой, помирает зайчик мой...
— А зачем?
— Ну как! Я же вкусный суп вчера обещал?—Сережа лихорадочно
искал отвлекающий маневр.
— А нам надо их в супе скушать, да?
— Ну да! Они же вкусные!
Оленька помолчала. И потом голосом, в котором слышался уже
подступающий плач, объявила:
—
А я не буду их кушать!
—
Ну и зря,— по инерции сказал Сережа.
Оленька соскочила с табуретки и побежала в комнату. И уже оттуда,
сквозь истеричные всхлипывания с иканьем, так знакомым Сергею по первой
встрече, он услышал:
— Ты их убил, у них къовь, я не буду тебя больше любить!. ить!
Пьяница несчастный! На лице Людмилы появилось то же самое выражение,
что и тогда, в машине, та же сложная гамма беспомощности, укоризны,
виноватости.
Сережа торопливо нашарил в кармане фуфайки папиросы и выскочил
на крыльцо.
Что-то нужно было сделать прямо сейчас, немедленно. Невыносимо
было подумать о том, что те, первые дни вернутся снова. Сделать немедленно!
Что?!
Плач был слышен и на крыльце. Сергей в три затяжки высосал
папиросу, с силой, обжигая палец, вмял ее в жестяную банку и побежал в
комнату.
— Слушай, Ольчик, я придумал! Слышишь, я придумал! Я сейчас
возьму этих уточек и отнесу тете Марине в школу. У нее там всякие лекарства
есть и разные книжки про то, как лечить зверей, ты меня слышишь? Тетя
Марина уточкам, где надо, лекарствами помажет и отнесет опять на озеро. И
пусть себе плавают! Я сейчас...
Сережа схватил уток и, забыв даже одеться, быстро зашагал к школе.
Оглянувшись на дом,— не видно ли его из окон — он свернул в первый же
проулок и пошел к реке. Там на песке, приведя в порядок растрепанные
чувства, он вырыл щепкой ямку и, оглянувшись по сторонам, опустил в эту
ямку свою злосчастную
добычу.
Потом он неторопливо дошел до дома Марины Семеновны и за
стаканом крепкого чая рассказал ей о своих невеселых делах.
— Детей обманывать некрасиво,— сказала Марина Семеновна.— Но
если уж некуда деваться... черт с вами, пусть я буду ведьмой, валите все на
меня.
На том и договорились.
Оленька ждала его у калитки. Он еще издали заметил ее сиреневый
капюшончик и ускорил шаг.
— Отнес! — бодрым голосом сказал он, чувствуя на своем лице
глупейшую улыбку.
— Они уже плавают?
— Да нет пока. По горнице ходят. Гуськом.
— Как по гоынице?
— Ну, по комнате, значит. Скоро поплывут.
—
Пойдем, посмотъим, как поплывут!
Сережа расслабил мышцы лица, с усилием
избавившись от своей неестественной маски, и устало сказал:
— Нельзя нам туда. Ведь в больницу никого
не пускают, когда лечат. Пойдем домой.
Весь вечер Оля хвостиком ходила за ним и выспрашивала про быт и
нравы водоплавающей дичи.
А ночью подвела итоги.
Сережа вернулся с крыльца после венчающей день папироски,
выключил свет и лег. И услышал из комнаты: «Пусти, я сейчас пьиду. Я к дяде
Сееже». Затем шлепки по полу. Сережа вытянул руки, поймал ребенка и
усадил к себе на грудь.
— Я на тебя не сеыжусь,— сообщила Оленька.— Ты больше так не
будешь?
— Как не буду? — переспросил Сережа.
— Ну, в уточек стъелять? Не будешь, да?
— Ясное дело, не буду,— услышал он свой уверенный голос.
— Никогда-никогда не будешь?
— Вестимо, никогда. Я и ружье-то выброшу!
— Пъавильно, что выбъосишь. Я тебя всегда потом любить буду.
Сережу взяли за уши, поцеловали сначала в нос, потом в щеку, сказали
— «спи!» — и покинули. Дав часок-другой времени на то, чтобы
поразмышлять: воробей ли слово? И что аморальней: вытаскивать из
взрослых дяденек такими приемами обещания-клятвы или обманывать детей?
Его признали полностью и окончательно, так хорошо признали, что
иногда он стал замечать в реакциях Людмилы на их с Оленькой отношения
нотки удивленной ревности. Сережа потихоньку втягивался в роль главы
семейства, и, вопреки тому, что он думал об этих вещах раньше, роль эта его
вовсе не тяготила.
К ним привыкли в деревне, и директор школы намекала уже на то, что
пробить ставку школьной медсестры в районо вряд ли будет очень сложно.
Октябрь выдался нехолодным. Дождей почти не было. И отдых «на
деревне у дяди», на взгляд Сережи, складывался вполне удачно. Но в начале
ноября мать прислала обиженное письмо. Если у ее дочери нет желания ехать
домой,— писала она,— то это, конечно, ее дело; только почему бы не
подумать о ребенке? Она слава богу, помнит Сережкину берлогу и
глухоманью ихней насладилась вполне... Мать приезжала к Сергею весной, в
самую распутицу. Было тогда грязи по колено, и берлога стояла небеленая...
Еще она писала о том, что из Челябинска пришел багаж и она ума не
приложит, что делать с зимней одеждой «ее величества»: неужели отсылать в
деревню?
И Людмила к ноябрьским праздникам заторопилась домой. Сережа
пытался уговорить ее остаться: они, мол, вызовут мать с отцом на переговоры,
все им расскажут, объяснят... Но Людмила твердо решила ехать. «В суровую
гущу жизни, навстречу новой трудной судьбе, и чтоб холодный тревожный
ветер в грудь»,— посмеивалась она. И собиралась. Все это было вдруг, без
раскачки, и Сережу порядочно расстроило. Хотя он и понимал, что дело тут не
только в родительской обиде. Людмиле и в самом деле могло уже захотеться
если не «холодного ветра в грудь», то, по крайней мере, какой-нибудь
определенности.
Пятого числа, вечером, они распили бутылку вина — за счастливую
дорожку — и обстоятельно обсудили теорию чередования жизненных полос, в
том смысле, что за черными обязательно должны следовать и различные
прочие: голубые, красные и даже розовые. Они выпили за голубые и розовые.
А шестого утром знакомый «газик» повез их на станцию.
Оленька сидела у Сережи на коленях, подробно выспрашивала про
бабушку с дедушкой и про то, почему он не едет с ней и с мамой. Сережа
объяснял ей невозможность такого поступка, доказывая, что школьные
ребятишки никогда бы ему этого не простили. Людмила смотрела в окно. А
дядя Миша, шофер, не давал ей молчать, допытываясь: как понравилось? что
мало гостили? приедут ли еще?
На перроне, как и положено, Людмила всплакнула и обещала часто и
подробно писать. Оленька все последние перед расставанием минуты
расправляла да разглаживала Сереже усы. А когда поезд уже пошел, успела
крикнуть ему, что обязательно приедет еще.
Сережа остался один. По дороге домой он рассеянно, но вежливо
принимал к сведению дяди-Мишины комплименты в адрес сестры и ее дочери
и пытался представить: как ему покажется сейчас в его доме. Из какого-то
опыта, не то песенного, не то стихотворного, он знал о существовании
понятия-образа «опустевший дом». Эта пустота дома должна, кажется,
создавать в душе грустное, меланхолическое настроение. Чем создавать?
отсутствием ребенка? женщины? А кстати, останется ли запах? Или его как
привезли — так и увезут обратно?
Запах остался. Курить в доме Сережа пока не стал. Он походил туда-
сюда, из комнаты в кухню, постоял перед кроватью, решая, оставить ее или
сдать обратно; решил пока оставить; потом сходил во двор и принес дров.