Литмир - Электронная Библиотека

становилась то синим небом, то белым облаком: легкая, словно пушинка с

тополя, плыла в высоченной выси, не видя, не зная земли; то будто

становилась колосом, что сморенно шелестел над сухой землею; то - травою,

что поила росным холодком лесные сумерки, сладкой истомой - солнечные

поляны. Правда, в такие минуты иногда появлялась какая-то непонятная,

горькая боль, ноющая, щемящая. Но она не могла пересилить зачарованности,

только обостряла чувства Хадоськи, делала ее еще более чуткой.

С поля, из лесу Хадоська возвращалась часто с цветами.

Они в хате пахли полем, лесом, полнили хату прохладой опушек и дыханием

вольного простора. Но в их запахе вскоре чувствовала Хадоська грусть

увядания; хотя смотрела за ними, меняла воду - цветы гибли. Ей было жаль

их: были они для нее - как живые, со своей радостью и свободой; поэтому,

как ни любила она цветы, рвала их в поле или на опушках редко.

Довольствовалась своими, домашними, которых было полно в глиняных

горшочках на окнах и в палисаднике перед хатой. Летом палисадник

буйствовал всем многоцветием красок; когда возвращалась домой, цветы как

бы привечали - резеда, мята, георгины, мальвы. Они были ей как подруги,

милые, надежные.

С того летнего дня, когда Хадоська заново услышала трель жаворонка, мир

для нее переменился. В мире было хорошее, было чем любоваться, чему

радоваться. Хадоська не чувствовала уже себя такой одинокой. Но в большой

перемене, что произошла вокруг, меньше всего изменилось ее отношение к

людям. Можно сказать, теперь для Хадоськи они - не считая отца, матери,

братьев, сестер - были меньше, чем когда-нибудь, видны и слышны. Найдя

себе в жизни отраду, Хадоська не думала с таким страхом, что о ней

говорят, как на нее смотрят. Она уже как бы меньше зависела от них.

Прошли лето, осень, зима, наступило другое лето, а Хадоську не потянуло

к людям. Как и раньше, не чувствовала Хадоська себя среди людей так

хорошо, как среди деревьев или хлебов. Как и раньше, на людях она

неизменно молчала, старалась уединиться, уходила, будто вырывалась из

неволи.

И, встречаясь в поле, на дороге, поздоровавшись, Хадоська спешила

поскорее разминуться, словно боялась, чтобы не остановили. Не убегала она

теперь, заметили, может, только от Хони, хотя и к нему тянулась не очень.

Можно сказать, среди людей бывала Хадоська только в церкви, где слушала и

молилась, как немногие, усердно, или по дороге к церкви.

Еще заметили в Куренях, что, при всей отчужденности к людям, Хадоська,

на удивление, тянулась к детям. Охотно играла она с соседскими, что вечно

льнули к ней, а о своих малых братьях и сестрах заботилась, как мать. И

кормила, и поила, и мыла - не один день, для приличия, а все время - и с

какой охотой! Игнатиха, Хадоськина мать, нахвалиться ею не могла.

А еще злые языки говорили, что за все эти годы не было такого случая,

чтобы Хадоська подошла к какой-нибудь молодице, у которой грудное дитя на

руках. Говорили, видеть не могла, мрачнела, убегала сразу. Всякое

говорили, когда заходила речь о Хадоське, и было в тех разговорах иной раз

и такое, что у нее не все дома, что она немного, не иначе, тронутая. И

неизвестно еще, чем оно все кончится!

5

Хадоська ночью много думала о Ганне, о ее горе. Ни в мыслях, ни в

сердце не было согласия. То как бы успокаивалась: не ее беда - чужая; то

упивалась злой радостью: есть на свете правда, пришла кара; то вдруг, в

минуты раскаяния, сочувствовала: беда такая! Жалость обезволивала, когда

думала, что Ганна где-то убивается над желтым холмиком могилы. Уже,

казалось, готова была с давней, как бы живой еще, дружбой простить все, но

почти каждый раз стремление это затемняла Евхимова тень, и в жалость ее

вливалась горькая струя, вносила в чувства противоречивость, ожесточение.

Ожесточение крепло, когда вспоминала свою беду, своего ребенка, которого

будто снова теряла...

В таком противоречивом состоянии и увидела Хадоська Ганну, которую

везли назад Чернушка и мачеха той же дорогой вдоль болота. Хадоська была

близко от дороги и хорошо видела Ганну: та сидела на телеге, по-старчески

горбясь, обхватив руками колени. Руки были сцеплены так, что казалось - не

разнимет никто. Навеки. И сама сидела так, будто Не распрямится никогда.

Еще заметила Хадоська: глаза были потухшие! Как слепые! В то мгновение

Хадоська не думала ни о чем, только смотрела, чуткая и растерянная. Она

словно заново видела Ганну. Чернушка вдруг с воза поклонился ей, лицо его

болезненно скривилось, он провел рукавом по глазам, отвернулся. И его

поклон и слезы еще больше смутили Хадоську.

Смущение и чувство вины не оставляли ее весь день. Гребла ли сено,

сносила ли его в копны, чувствовала себя виноватой перед Ганной, перед

всем светом, особенно же - перед богом, который, знала, видел все, что она

думала! Правда, жила она и теперь не только чувством вины: время от

времени находила на нее, путала все прежняя беспорядочность чувств и

мыслей...

Вечером, едва стемнело, к возу, где она ужинала с отцом, приплелся

Миканор. Приходил он не в первый раз - наделы были близко, - но Хадоська

взглядывала нашего редко и строго. Часто чувствовала на себе его тяжелый

взгляд, сжималась и настораживалась; хмуря брови, ждала, что будет дальше.

Дальше не было ничего. Миканор будто скрывал чтото. Вставал, тащился к

своему табору. Вот и в этот вечер курил, говорил с отцом о погоде, о сене,

мирно, терпеливо спорил о колхозах: колхозы, увидите, докажут свое!

Спорил, а Хадоська часто чувствовала в потемках: снова смотрит на нее!

Спор не кончили и в этот вечер: отец, готовый вскипеть, спохватился, что

кони не поены, исчез в темноте. Хадоська насторожилась.

- Чего ето ты Хоню мучишь? - промолвил Миканвр не сразу и не легко.

Будто заступился: - Ходит столько! И такой хлопец!.. А ты - мучишь!..

- Пусть не мучится! Я не прошу!..

- Дак любовь же не оттого... просят или не просят...

Она - как зараза какая... - За всем этим Хадоська ощущала что-то

тяжелое, затаенное, как и в его взглядах. Или ты не любишь его".. - Она

промолчала, начала копаться в возу, будто готовила постели. Он стал

рядом-, взял ее за руку. - Или, может, я тебе нравлюсь?

Он пытался шутить, но Хадоська чувствовала, что это не шуткиг и ей было

неприятно. И еще чувствовала она, какой он слабый, бессильный перед нею,

Миканор, которого так не любил и побаивался ее отец. Он, правда, не

выпустил руку, когда она хотела отнять, нарочно, из мужского самолюбия,

сжал крепче. Обнял крепко. И все же Хадоська чувствовала себя более

сильной, высокомерно шевельнула плечами, и он нехотя отпустил. Отошел,

закурил папиросу.

- Не нравлюсь, значит?

Она не ответила. В это время послышалось беззаботное посвистывание,

кто-то шел к ним; еще издали узнали- Хоня.

Хоня, приблизясь, перестал посвистывать, поздоровался тихо, сдержанно.

Только когда Миканор ответил, захохотал- А я думал - батько!..

Он шутил, хохотал и замечать не хотел, что Миканор сегодня особенно

молчалив. И то, что Миканор скоро простился, подался в темноту, тоже понял

по-своему. Стал дурачиться, хватать ее за руки, обнимать, как хватал и

обнимал каждый раз, когда удавалось остаться вдвоем и в темноте Она

отнимала руки, вырывалась, а он - будто так и надо было - хватал снова,

тянул к себе, смеялся.

- Дак когда же будем жениться? - спросил, может, уже в двадцатый раз.

Она промолчала, но он хоть бы чуть обиделся или помрачнел; веселый,

беззаботный, не впервые погрозил: - Немолодая ж уже! Состаришься!.. Не

115
{"b":"268537","o":1}