В мою-то жизнь Саша Рыжая войдет совсем в другом качестве. С самого начала тридцатых годов и до самой смерти в шестидесятые Саша будет служить билетером в Вахтанговском театре, постоянно стоять у одного из входов в зрительный зал, освещая его своей темно-золотой или скорее ярко-медной головой. Маленькая, как и обе ее сестры, полненькая, курносая, корректная и всегда прекрасно причесанная, Саша станет непременной приметой Вахтанговского театра, а театр этот благодаря ей станет для нас родным.
Конечно, все арбатские жители считали театр «своим», знали его репертуар и артистов — ведь многие из них жили в Малом Левшинском переулке, в актерском доме, рядом с нашей школой. Мы постоянно встречали вахтанговцев на Арбате: и великолепную Мансурову, без шляпы, в распахнутом пальто, и толстого Горюнова, и черноокую Орочко, и многих других. И дети Горюнова и Бендиной, и сын Орочко, и дочь Захавы учились в нашей школе, а Женька Орочко — даже в моем классе. Их родители часто давали концерты в школе, а мы в ответ их обожали.
Но у меня-то, помимо этой общей арбатской близости с Вахтанговским театром, была еще и своя — интимная. Была Саша Рыжая, безотказно устраивавшая всей нашей семье бесплатные походы в театр и усаживавшая нас в зале наилучшим образом. Правда, нас могли и попросить освободить место перед самым звонком или после первого акта, но Саша тут же предлагала нам другие и ничуть не худшие места: дальше десятого ряда партера мы никогда не сидели. Саша часто сама приглашала нас посмотреть новый спектакль, она же первая давала ему оценку. Видимо, она в своей службе ощущала и просветительскую миссию. Благодаря Саше, я видела весь репертуар Вахтанговского театра тридцатых годов, начиная с вечной «Принцессы Турандот» и кончая кратковременной предвоенной «Человеческой комедией». Взрослые ругали инсценировку Бальзака, мы же, только начавшие его читать по моде того времени, с восторгом и смущением взирали на Кузу и Мансурову, возлежащих на широченной кровати посреди сцены — это казалось очень смелым, несмотря на фрак и бальное платье на героях. Удивительно ли, что когда в июле сорок первого года театр будет разбомблен и там погибнет актер Куза, наш бесподобно элегантный Растиньяк, эта бомба и эта гибель будут восприняты нами как часть и нашей судьбы, как трагическая веха между прошлым и будущим, как громовый знак конца нашего детства. От удара той бомбы вылетят стекла и в нашем доме, и зашитые почти сплошь на все время войны фанерой окна нашей комнаты будут траурным напоминанием бед нашего театра.
Вот так через Сашу Рыжую, через Вахтанговский театр я и вышла из Серебряного переулка на Арбат, а из своего раннего детства подошла к юности и войне. Из Серебряного в Малый Каковинский всегда было два пути — через Собачью площадку и через Арбат. И если в раннем детстве нам разрешалось самостоятельно ходить только первым путем, то став постарше, мы все чаще ходили вторым, где, казалось нам, больше впечатлений. Это через годы и годы заснувшие разномастные особнячки Собачьей площадки, громадная ива, склонявшаяся через Дурновский переулок из-за забора Снегиревской больницы и желтым своим облаком издали оповещавшая нас о приходе весны, станут все более и более драгоценными чертами собственной жизни. А тогда нас часто манил Арбат — веселый выкриками мальчишек-газетчиков и звенящий трамвайным звоном, когда мы были совсем малы, строгий, пустынный, с постоянными фигурами безликих, но нам знакомых топтунов на его углах (дачная трасса Сталина!) — позднее.
На том давнем, звенящем Арбате на углу Серебряного постоянно стояла «моссельпромщица» с лотком сладостей на животе и в шапочке с большим козырьком, над которым так и значилось — «Моссельпром». Прижившееся это слово, рожденное нэпом, а, значит, родившееся почти одновременно со мной, казалось мне вполне понятным. Для меня оно означало что-то вроде «монпансье» — нечто сладкое и предназначенное для детей. И я любила разглядывать с Арбатской площади сине-белое тогда здание самого Моссельпрома на пересечении Кисловских переулков, уверенная, что там-то, в этом веселом здании, и производятся многочисленные арбатские сладости.
Посреди Арбатской площади стоял дом «Вари Севастьяновой». В 20-е годы, когда наша мама была студенткой театрального училища, а Варя училась на бухгалтерских курсах, они сблизились на всю жизнь на почве страстного увлечения Камерным театром, где они пропадали все вечера. Но двухэтажный дом, с булочной и аптекой, с круглыми часами на углу, обтекаемый с двух сторон трамвайными рельсами и отражавший в своих кафельных стенах разноцветные огни проходящих мимо трамваев, не только Варины друзья, но и все окрестные жители называли «Севастьяновским домом». Отец Варвары Александровны был известным российским булочником. «Разве ты не знаешь, — поучала меня Варя, — что Севастьяновы были поставщиками двора его императорского величества? Конечно, первыми были Филипповы, но уже вторыми — мы, Севастьяновы». Звучало тогда для меня не очень понятно — «поставщики двора его императорского величества», — но внушительно. О Варином конце, о конце Севастьяновского наследства я могла бы рассказать поучительную, совсем толстовскую по смыслу историю, но это как-нибудь в другой раз и в другом месте, хотя и она завершилась в наших арбатских переулках. А памятный дом на площади исчез при прокладке Нового Арбата вместе с трамвайными путями кольца «А» и всеми подобными приземистыми торговыми зданиями, замыкавшими его бульвары — Никитский, Тверской, Страстной, Сретинский… Или дома у Страстного и Сретенского еще сохранились?
Но в детстве мы редко самостоятельно доходили до Арбатской площади. Если мы и заходили за Серебряный, то разве что до цветочного магазина возле «Дома с привидениями». Это был самый старый на Арбате тогда дом, с колоннами и каменными львами у подъезда, и стоял он на возвышении, сохранившемся до сих пор. Пустота на возвышении, ограниченная оградой. А дом сгорел в одну из первых бомбежек сорок первого года. Цветочный же магазин, к нему примыкавший, и сейчас цел.
На пути же из Серебряного в Малый Каковинский самым привлекательным, конечно, был зоомагазин. Кто из окрестных детей разных поколений не простаивал перед ним часами? Кажется, он и сейчас существует? Но разве могут современные дети, перекормленные зрительными впечатлениями, представить себе буйную игру воображения при нашем любовании украшенной чучелами витриной? А вслед за зоомагазином шла маленькая галантерея со всякой привлекательной мелочью и ерундой, а рядом писчебумажный, где так манили маленьких школьников перышки, ластики, блокнотики. А потом крошечная колбасная, из которой сладко тянуло чаще всего недоступными нам съестными запахами, — но это до тридцатого и после тридцать пятого года, в короткие бескарточные эпохи. Заманчивость арбатских магазинов всегда зависела не только от частных обстоятельств (звенят ли у тебя в кармашке копеечки или рука нащупывает один лишь мусор), но и от общих (продается ли вообще что-нибудь свободно в магазинах или они существуют только для избранных — избранными мы не были).
Но разве только магазинами, возможными или невозможными сладостями, чучелами, перышками и ластиками был привлекателен для нас Арбат? Разве только своим знаменитым театром, своими четырьмя кино, своими кафе и фотографиями был славен и любим нами Арбат? Взрослые говорили, что мы не знали «настоящего» Арбата. Я, например, не помню ни одной из церквей на его углах. Не застала? Не обратила внимания? Ведь колокольный звон по праздникам на Арбате помню. Красные флаги, дети в открытых грузовиках, на детях развеваются красные галстуки, и колокольный звон — все слилось вместе в ощущение праздника. Я еще не знала смысла различий этих праздников. И церквей на самом Арбате не помню.
Но была какая-то влекущая таинственность в самых очертаниях этой улицы, в ее узкой извилистой ущелистости. В конце арбатского сумрака, где-то за невидимой рекой, в Дорогомилове, сияли невероятные, нигде больше в Москве не повторявшиеся закаты. Я еще не знала, что они давно, до моего рождения были воспеты русскими поэтами, обитателями и посетителями этой улицы. Но и без подсказки поэтов я любила ходить по Арбату ближе к вечеру, когда еще не зажглись фонари, и всегда предпочитала идти от Серебряного к Каковинскому, с востока на запад, а не наоборот. Тенистость арбатского ущелья погружала пешехода в сосредоточенную грусть, но закатный свет впереди словно вел его к какой-то цели, дарил ему высокое обещание, торжественно возвышавшее его над вечно не прекращавшейся вокруг уличной суетой. Почему я говорю об этом в прошедшем времени? Может быть, для кого-нибудь арбатские закаты и сегодня полны смысла, несмотря на искусственность его теперешней балаганной жизни? Но нет, башни гостиницы «Белград» заслонили навсегда от арбатских пешеходов манящий свет!