паленая, латаный армяк, одно слово – голь да перетыка. «Хмельным, что ли, мужик сей
зашибается? – раздумывал Агапит, считая заплаты на мужичьей сермяге. – Али на роду ему
написано пребывать в скудости и горе мыкать?»
Мужик же тем временем мял в руке шапку и плакался слезно:
– Имя мне Кузьма, батька звали Михаилом, прозвище мне Лукошко. Мужик я не здешний
и не окольный, жил на Белоозере в бобылях в Кирилловом монастыре. Да приставили меня к
отцу игумену воду ему в хоромы возить, печи топить, дрова таскать. Да игумен, отец
Сильверст, напившись пьян, призывал меня в келью не однажды и в келье меня бивал, и под
пол сажал, и, по доске скачучи и пляшучи, панихиду мне пел. И бороду мне свечкой
подпалил, и ребро продавил, ранил меня тяжелыми ранами в голову, в руку и в грудь. И я,
грешен, не стерпел его бойла и из монастыря ушел, меж дворами волочился немалое время и
прибрел теперь на Волок в Иосифов монастырь прискорбен весьма. Не дай, отец честной,
мне голодною смертию погинуть, позволь мне тут жить в работниках-бобылях.
Отец Агапит гладил свою бороду, перебирал ее по шелковистым прядям, подбивал
исподнизу, чтобы была ладней и пышней. И думал: «Люд набеглый, мужики приблудные,
время нынче немирное, не было б от них обители порухи. Да вот же ж обезлюдела обитель
наша, разбежались работники, дровец охапку и то бывает принести некому. Да и правду
сказывает мужик: «Сильверст белозерский – бражник лютый: полмонастыря пропил, другую
половину расстриге московскому расточил. И тоже правда, что Сильверст, напившись пьян,
скачет козлом и поет невесть что. Это так. Правда твоя, мужик». И отец Агапит определил:
Акиллу – на нищий двор, Кузьму – на двор бобыльский. Будет нищий старец на паперти
стоять, а мужик белозерский воду возить и дрова таскать. Ибо мужикам этим привычны дела
такие.
Уже через час после того выехал Кузёмка из Водовозных ворот к речке с черпаком на
длинной жерди и двумя бочками, поставленными на дровни и накрытыми рогожей. Акилла
ж, переваливаясь на своих клюшках, бродил по дворам, терся подле башен, заглянул на
старую воскобойню, задрал голову на Ларку-звонаря, который, распялившись на колокольне,
вел малый звон.
Проходя дворами, увидел Акилла в отдалении бугор, белый от снега, и услышал вопль,
исходивший из отверстия наверху бугра. Акилла остановился, поднес ладонь к уху, но из-за
бугра выскочил какой-то бешеный старец, седой и косматый, бросился к Акилле, стукнул его
кулаком в горб, стал гнать его прочь:
– Беги отсель, свинья, неспасенная твоя душа! На тридцать шагов отбегай, больше
отбегай, на полдевяноста с пятком отбегай, слух затворяй, тьфу тебе, нищеброд окаянный!
Акилла зафырчал, но отошел шагов на тридцать, остановился, обернулся, но бешеный
старец опять бросился к нему, потрясая кулаками. Акилла еще отошел и снова очутился у
колокольни. Там начался теперь трезвон в большие колокола, и снизу виден был в проемах
звонарь, совсем еще безусый парень, повисший на языке огромного колокола,
раскачивавшийся вместе с языком колокольным от удара к удару.
Так... Акилла оглянулся кругом: старца бешеного не видно нигде; вопля не слышно из-за
колокольного звона; дверка на колокольню полуоткрыта стоит. Потянул носом Акилла,
2 Келарь заведовал в православном монастыре хозяйством, благоустройством и внутренним распорядком.
переложил клюшки из руки в руку, в дверку протиснулся и, задыхаясь, стал по кирпичной
лестнице, крутой и скользкой, пялиться вверх.
Добро, туговат был на ухо Акилла, не то не выдержать бы ему звона Ларкиного, который
вблизи мог бы и не Акиллу свалить с ног. Ларка звонил и кричал от неистовства и пел,
извиваясь под колоколами:
Выйду я нагой-гой-гой,
И ударю я ногой-гон-гой...
Акилла остановился на которой-то ступеньке, улыбнулся чему-то, передохнул и стал
пялиться дальше и выше, навстречу могучей многоголосой волне, хлеставшей из проемов
восьмиярусной колокольни и низвергавшейся вниз по лестнице неудержимо гулким потоком.
Но Акилла пробился вверх и вылез в колокольню.
От звонаря валил пар, и пот катился с него в три ручья. Ларка был в одном подряснике,
без шапки и полушубка, которые брошены были в угол. Увидя Акиллу, он улыбнулся ему
блаженно и, ударив еще три раза в большой колокол, кончил звон.
Акилла подошел к звонарю и потрепал его по спине. Парень натянул полушубок, шапку
надел и повалился в угол в изнеможении.
В проемы колокольни рвался зимний ветер. Гудели колокола сами собой. Голуби,
разогнанные нестерпимым Ларкиным звоном, снова стали лепиться по карнизам. Вдали
белело поле, чернела подмонастырская слобода, темно-сизый лес тянулся по небосклону.
Акилла охватил все это взором и присел в углу рядом с Ларкой.
– Зол ты звонить, парень, – молвил он, растирая окоченевшие руки. – Звон ведешь красно
и складно. Хлестко клеплешь... Очень поразительно.
Ларка молчал, улыбаясь во всю ширь своего необычайно огромного рта. Акилла
подышал себе на руки, вдел их в рукавицы и сказал раздумчиво и тихо:
– Слыхивали и мы звоны... во времена оны.
– Чевось? – оборотился к нему Ларка и вынул из ушей своих по клюквине: клюквою
затыкал он себе уши, чтобы не оглохнуть на колокольне.
– Слыхивали, говорю, и мы звоны, – крикнул ему Акилла. – То так. Да. Тебя как звать,
парень?
– Лавёром зовут, Ларкой меня кличут.
– Сколь время ты тут зонарем? Давно в обители?
– Время не упомню. Кинули меня здесь маленького. Кто кинул, не знаю. А звоню года с
два. До того ж был старец колокольный отец Леванид. Вон звони-ил! Хотели его взять в
Москву к патриарху, да глохнуть стал.
– Где ж теперь старец-от Леванид?
– Помер Леванид. Он тут, бывало, на колокольне и ночевал летами. Как отзвонит к
вечерне, счас сапоги скинет и почнет ночевать.
– Так, Лавёр, да. Слыхивали мы звоны. Да. Иду, значит, я двором, вижу, того-сего,
бугор... ну, бугор; на бугре, споверху, значит, дыра; из дыры, слышу, вопль исходит.
– Это ты, батька, видно, к земляной забрел к тюрьме. Не велено туда подходить.
– Отчего же не ведено, паря?
– Не ведено. Посажен в земляную тюрьму какой-то враль, тому с месяц из Ярославля
привезен, врет-несет, инда уши вянут. Велено братье от тюрьмы отбегать изрядно и его
враканья не слушать.
– Хм... Скажи ты!.. Враль... А как ему имя?
– Имя ему неведомо. Без имени живет, так вралем и слывет. Сказывал старец Исайя:
человек-де враль изрядно седастый, пожил на свете времени довольно, теперь, чтоб не
облыгался, пускай ему крысы в земляной глотку перегрызут; пускай там один и подохнет.
– Он там один сидит, враль-то?
– Один же и сидит в рогатке, в оковах. Пускай издохнет, – махнул рукой Ларка и
улыбнулся.
– А другой?
– Это какой же другой? Ивашко? Это ты про Ивашка? Был у расстриги в крайчих; у
расстриги, что московским царем нарекся.
– Про Ивашка ж. – Акилла насторожился весь, клюшки в руках стиснул. – Что ж тот
Ивашко?
– Ивашко в молчательной сидит; еретик лютый; пускай бы да Ивашко тоже издох.
Пускай...
– В молчательной, говоришь, – дернулся сразу Акилла.
– В молчательной, за воскобойней.
Больше Акилле от Ларки не надо было ничего.
XXVI. ВСТРЕЧА С ЧЕРТОМ ЛИЦОМ К ЛИЦУ
Кузёмка грохнул на пол дрова, снял с вязанки веревку и огляделся.
Сени. По полу снегом наметено. По стенам – двери на железных замётах.
Прислушался Кузёмка: тихо, только крысы пищат в норах да ветер гудит в трубе печной.
Кузёмка припал к одной двери – тихо, к другой – тоже тихо. За третьей дверью послышался
Кузёмке шорох. Приник Кузёмка к скважине оком, и дух у Кузьмы перехватило; князь Иван!