– Гужом подавиться! – крикнул он, привскочив на месте, поняв, что обошли его самого и
всех простых людей, таких же, как он. – Тередери...
Но его дернул кто-то сзади за кушак.
– Стой, ямщик! – услышал он голос позади себя. – Гужом погоди давиться. Время придет
– подавишься шубой.
– Шу-убни-и-ик! – выкрикнул кто-то пронзительно с края площади. – Шуб... – не
докричал он в другой раз, точно подавился внезапно не гужом, не шубой – собственным
голосом.
И то: уже стрельцы пошли от Кремля стеной, уже батоги свистели, ломаясь о спины, о
головы, о скулы, уже с воем разбегался с площади народ.
– Шу-у-у, – гудело по всем улицам окольным, лезло в уши вместе с желтой пылью,
окутавшей город.
– У-у-у. – катилось до вечерней зари, пока не потухла она в черных облаках.
– У-у-у. .
– Шу-у-у. .
И вместе со всеми, в табуне человечьем, бежал и Кузёмка, тяжело тяпая сапогами по
деревянным брусьям на дороге, стирая на бегу кровь со скулы, о которую переломил батог
свой рыжий стрелец на пегом коне. Стрелец бы и насмерть затоптал Кузёмку конем своим,
если бы не догадался Кузьма метнуть стрельцу в очи горсть песку. Пока рычал стрелец,
отплевывался, сморкался, очи протирал, Кузёмка нырнул в пыльное облако и припустил
вместе со всем прочим людом куда ни есть. Остановился Кузёмка спустя немалое время,
1 При царском короновании совершался особый церковный обряд помазания царя миром. Миро – растительное
масло с примесью различных ароматических веществ.
2 Украшенный драгоценными камнями золотой жезл, служивший знаком царской власти.
3 «Который был (происходил) от римского цезаря». В желании укрепить свою власть и придать ей больше
блеска московские цари иногда возводили свой род к римским цезарям, что, конечно, не соответствовало
истине.
присел под тыном и рассеченную скулу свою землей залепил. И стал пробираться на
Чертолье с Тверской-Ямской слободы, куда забежал, спасаясь от стрельца.
Пошатываясь от усталости, еле волоча ноги, путался Кузёмка в незнакомой стороне,
набрел на старичка седовласого, тот вывел его на дорогу, но, приняв Кузёмку за пьяного,
пожурил его на прощанье:
– Чарочка да шинкарочка, фляжка да бражка... Гляди, мужик, до чего себя довел – шапку
пропил. Где она, твоя шапка? Чать, в кабаке? Чать, у кабатчика на замке? Лицо тебе кто
изукрасил? Такие ж пропойцы, как ты. Эх, мужик, не пил бы ты вина, пил бы ты лучше
ячный квас: и телесам от него радостно и душе не поруха.
Кузёмка обернулся, хотел молвить что-то старичку, но только рукой махнул и дальше
побрел.
Добрел он до Чертолья, когда уже смеркалось.
А на Козиху к Арефе Кузёмка так и не попал.
ХLIV. КУЗЁМКИНЫ РОССКАЗНИ
Старый дьяк уже не бегал больше от Кузёмки. Всё как будто определилось, и даже
раньше, чем можно было ожидать. Был теперь царь на царстве, и бояре были на боярстве, и
дьяки на дьячестве. И, как всегда, была при новом царе и новая ссылка. «Кто уцелел, – думал
дьяк, – тому господь бог – покров и спасение; кто в ссылку пошел, тот сам виноват».
Подле тына на пустой бочке укрепил дьяк скамейку, усаживался на нее, и по целым дням
веяла под легким ветром дьячья борода, перекинутая на улицу через тын. Дьяк заговаривал с
прохожим и с проезжим. Дьяку было теперь известно все. И от него же и узнал Кузёмка, что
повелел великий государь Василий Иванович бывшему посольскому думному дьяку
Афанасию Власьеву ехать в ссылку к башкирцам, в Уфу.
Скула у Кузёмки зажила, но его одолевала новая кручина. И не одна.
Князь Иван уже вставал с постели. Босой, в шубе, накинутой поверх исподнего, бродил
он по покоям, из комнаты в комнату, выходил на крыльцо, глядел на кремлевские главы – они
мелькали, точно золотые яблоки, в зеленой листве. Кузёмка поднимался на крыльцо и
шепотом докладывал князю Ивану обо всем, чему очевидцем был и что слышал от добрых
людей. Узнал тогда князь Иван о новом царе, «иже бе от римского кесаря»; узнал, что опустел
Аристотелев двор – кроме старой татарки, нету там живой души; узнал и о том, что пошел
Афанасий Власьев в ссылку в Уфу. Ну, а Кузёмке стало известно, что белый хворостининский
бахмат, коему цены не счесть, уведен из Аристотелевой конюшни, где оставил его князь
Иван.
Ходил некогда белый бахмат под тарковским шамхалом1. Разбитый и плененный, ударил
в Тарках челом шамхал государеву воеводе, старому князю Андрею Ивановичу
Хворостинину-Старку, саблей своей турецкой и бахматом татарским. Сабля была в бирюзе и
алмазах. На бахмате не было и простой попонки. Но и десяти таких сабель не стало бы жалко
за одного такого коня. Через горы, через дебри, пустыней и степью, полем и лесом – больше
тысячи верст провел под уздцы Кузёмка бахмата из Тарок и вывел нерушимо в Русь. А
теперь... Не под Пятунькой ли ходит бахмат этот? Но нет. Пятунька ездил по Чертолью на
вороном коне, и было теперь на Пятуньке стрелецкое платье. Услышал Кузёмка топот на
улице, пыль поднялась выше тына столбом, пошел глянуть и увидел Пятуньку.
Пятунька носился по улице взад и вперед, кистенем размахивал, бил им в тын и в ворота.
Кузёмка ж стоял у калитки, руки назад заложил и молча глядел на озорного мужика.
– Мужик охальный! – не стерпел наконец Кузёмка. – Чего кистенем машешь, кого
воюешь? Поезжай отсюдова, нечего!
Пятуньке, видно, только того и надо было. Вздыбил он коня, подлетел к Кузёмке,
кистенем махнул раз и другой, прошиб Кузёмке голову, грудь рассек, в руку угодил. На-
клонился Кузёмка камень поднять, но Пятунька уже ускакал, а Кузёмка уж и выпрямиться не
смог. Кое-как пополз он по двору; взвыла Антонида-стряпея, увидев окровавленного Кузёмку,
сбежались работники, прибежала Матренка, князь Иван спустился с рундука на двор.
1 Шамхал – титул бывших правителей Тарковской области в Дагестане.
Отнесли они Кузёмку в избу, омыли ему раны, уложили на лавку. И долго сидел князь Иван
на лавке у Кузёмки, потом вернулся в хоромы и заперся у себя. И пил всю ночь один на один
с чарой своей.
В углу покоя догорала лампада, зажженная с вечера Матренкой. Подстерегающая и
вкрадчивая, таилась под окошком ночь. Князь Иван не помнил уже, который раз припадал он
губами к чаре, да и что было считать! Ничего не хочет он помнить из того, что расползлось,
рассыпалось между пальцами, развеялось в прах. Петухи поют? И ладно. «Пускай поют, –
думает охмелевший князь Иван. – Но не так шибко. А то и оглохнуть недолго. Кричите,
петушки, поодиночке, друг за дружкой, на разные голоса». Но куда там – сразу вместе
надрываются, проклятые, сплошным хором, далекие и близкие, малые и большие: кука-реку-
у-у!
И мерещится князю Ивану светлый кочет, белый, как пламя, худой и трепаный, с
окровавленным клювом. Он выскочил вперед, бросился на князя Ивана, как на курицу, стал
долбить его в затылок, клевать его в темя. Князь Иван трясет хмельной головой, чтобы
сбросить с себя кочета, но тот только хлопает крыльями и, вытянув шею, кричит истошно.
Насилу оторвал его князь Иван от себя и с размаху шибанул в угол. И, подскакивая в углу,
стал кочет клевать самого себя в зоб и выщипывать из себя перья. И заклевал себя насмерть.
Еле дотащился князь Иван до своей лавки, все опрокидывая на своем пути. Проснулся на
другой день поздно от стука в дверь, от голоса Матренкиного за дверью:
– Жив ты, князь Иван Андреевич?
– Жив, жив, Матренка. Чего тебе?
– Сколько времени стучусь!.. К обеду пора приспела. Да и письмо тебе... Та самая давеча
прибегала, письмо кинула да и дале убежала. Всплакалась она было слезой горючей: на кого-
де меня покидает...
Князь Иван вскочил с лавки, шубу на себя набросил... Письмо! Всего пять строчек: